вторник, 7 июля 2009 г.

Удар кирки. Часть 2.

Игорь Зайонц 

Удар кирки. Часть 2.


...В Ханты-Мансийске мне потрясающе повезло; удивительные, чудные подобрались мальчики – Сергей Демус, Ваня Смирнов, Коля Коновалов, Виктор Кудрин, Сережа Выдрин. Из харьковского университета, из Свердловского горного, Тюменского индустриального, Томского политехнического – все разных школ, все разные, но команда сбилась отменная. Вопросы четвертичной геологии Западной Сибири вот уже лет тридцать, мягко говоря, оживленно дискутируются, написаны горы статей и монографий, черт ногу сломит: сто ученых – тысяча мнений! Но работать, проводить Государственную геологическую съемку выпало нам. И отвечать за свою работу – нам же! Года два я, признаюсь, натаскивал ребят, но в качестве, так сказать, играющего тренера. От них я требовал лишь одного – руководствоваться следующими положениями:
«Умные не думают!»
«У мужика должно быть дело!»
«Язык к делу не пришьешь!».
Это они усвоили прочно и, пробираясь сквозь бурные рифы научной периодики, старались держать в голове не те или иные представления ученых собратьев, но вполне осязаемые пески и глины, опоки и песчаники, тектонические изгибы пластов и образованный ими современный рельеф. Науки при этом они отнюдь не чурались, огромными порциями заглатывая труды отечественных и зарубежных ученых, востребуемые на время камеральных сезонов по межбиблиотечному фонду – институтских библиотек у нас под рукой не имелось. На исходе пятого года родную партию мальчики стали величать не иначе, чем Ханты-Мансийским филиалом Академии наук. Наглецы! Лабораторная база, к примеру, у нас, да и в главке, к сожалению, оставляла желать много лучшего. И хотя по сравнению с геологическими отделами АН СССР мы, ворочая миллионами, имели гораздо больше возможностей, постоянно не хватала буровых станков нужных типов, бурильных труб и инструмента, вездеходов и керосина для заправки вертолетов и, как следствие хронического отсутствие жилья, - кадров. Каждому, по нашим подсчетам, приходилось пахать за троих, а то и – за пятерых. Мальчиков и девочек-техников забрасывали в тайгу, едва снег, и возвращались они на базу, когда в палатках по ночам их беспощадно колотил крутой сибирский предзимок, и Обь одевалась заберегами. С завистью и плохо скрытым сарказмом провожали они глазами белоснежный катер Академии наук, в котором вдоль высоких обских обрывов в очередной раз проплывал ученый деятель с двумя хорошо оттренированными стажерами-исследователями – райская жизнь!

…МИ-8 зависает на болоте над жидким настильчиком из бревен. Под свист лопастей в лихорадочном темпе в него забрасывают разобранный на узлы буровой станок, фляги с бензином, мешки с бентонитовой глиной, бочка для приготовления бурового раствора, бурильные штанги, ящики с керном, палатки, спальники, ящики с продуктами, посуда, лопаты, пилы, топоры, вскакивают, запаленно глотая воздух, люди, - взлет! Сорок минут полета, МИ-8 зависает над девственно чистым болотом – все выбрасывают из салона в обратном Порядке и в том же лихорадочном темпе. Оступаясь, проваливаясь по пояс, выносят груз на кромку леса, разбивают лагерь, замешивается глинистый раствор, монтируется буровой станок, заводится двигатель, опускаются штанги, отбирает образцы керна, укладывает, заполняет буровой журнал, поздний ужин, чай, черный провал сна. С первым светом скатывают палатки, разбирают на узлы станок, связывают в пачки штанги, укладывают ящики, МИ-8 зависает над жидким настильчиком, где, спрятав головы под капюшоны энцефалиток, сцепив руки, полулежат на болоте четыре человека, удерживая отрядные ящики и шмотки от рвущего вертолетного вихря. И так каждый день!
За пять лет мальчики закартировали территорию, равную по площади Бельгии, Швейцарии и Нидерландам, вместе взятым. Я перестал их отечески опекать, наблюдая лишь за порядком на магистральных направлениях. Их заносило, у них вызревали безумные гипотезы, не без этого. Но каждый вновь детально расшурфованный участок, каждый новый буровой створ, положенные на миллиметровку и вывешенные на стенке моего кабинета, красноречиво предостерегали их: «Охолонь! Язык к делу не пришьешь!» В общем, какие никакие, но плечи они накачали и твердо усвоили, что фантазировать прежде дела неприлично. Прислушиваясь, как раскатывается очередная идея, я, не скрою, с радостью отмечал, что они проверяют ее достоинства не красотой логического построения, а лишь соответствием или несоответствием полученным данным. Пролистывая вслед за ними очередную ученую статью в каком-нибудь периодическом журнале, я с наслаждением ловил их возмущенные вопросительные знаки, выразительные подчеркивания и саркастические выкрики на полях: «Ха-ха! Там этого нет!», «Да ну? А как же профиль Х-Х?» и т.п.
…На всесоюзное совещание в Ленинград приехали с Сергеем Демусом. Междусобойчик обещал быть весьма бурным. Так оно и оказалось: весь первый пленарного заседания слышался, так сказать, стук сабель и звон кольчуг, - полемические крики, не подкрепленные, впрочем, ничем, кроме эмоций и амбиций. Готовясь к завтрашнему докладу, мы с Сергеем в гостиничном номере опростали два тубуса, сортируя и пронумеровывая нашу демонстрационную графику, дабы в суматохе не сбиться со счета. Раскатывая по полу очередной многометровый геологический разрез, мой соавтор, посетивший прошлой зимою по турпутевке славный город Париж, не удержался и восхищенно резюмировал: «Шарман!»
- Не хвались, идучи на рать! - призвал я его к порядку. На следующий день, когда после выступления мы наконец вырвались из объятий единомышленников, Сергей доверительно наклонился ко мне:
- Ну что я говорил? Шарман – он и есть шарман!

Последний полевой сезон был, как и прежние, авральным. Я колесил на астматическом УАЗике по дорожным карьерам, угорело носилась над тайгою «восьмерка», выбрасывая десантные отряды на болота, надрывались буровые станки, - все, как обычно. В августе на подбазу заглянул со своим интересе много поработавший в Западной Сибири доктор геолого-минералогических наук, с которым у нас имелись кое-какие научные разногласия. Наши позиции мы дружески выяснили и вполне единодушно эти разногласия углубили. Ему был любопытно узнать мнение мальчиков, чьими руками непосредственно в поле добывался фактический материал. Тут как раз на денек залетел на подбазу Сереженька Выдрин с отрядом – пополнить иссякшие харчи и заодно отпарить в баньке озверевших от комаров сотрудников. После пара доктор взял Сережу в оборот, прося подтвердить либо опровергнуть его представления конкретными данными полевых наблюдений. Сережа достал карты, аэрофотоснимки, вынул пикетажки. Через час, когда я зашел, разговор велся уже на повышенных, стороны были серьезно разгорячены. Я сел поодаль, чтобы не мешать завязавшейся дискуссии, не без удовольствия слушая, как бесстрашно отбивается Сережа на своих таежных засеках. Над столом взметывались и опадали бумажные листы, исчерченные быстрой докторской рукой, истекал уже третий час, а беседа все продолжала накаляться.
- Ну где? - возвышая голос, настаивал доктор наук. - Укажи, где в моих построениях логическая ошибка?
- При чем тут ошибка? - сдерживаясь, возражал Сережа. - Я вам показываю совершенно конкретный разрез, а вы утверждаете, что его нет.
- Я утверждаю, что ты можешь чуть отойти в сторону и получить совершенно противоположную картину! Вот этот пласт, например, ты никогда не сможешь проследить в глубь водораздела!
Сережа нервно перелистнул пикетажку и молча сунул оппоненту страницу с приклеенной выкопировкой из геологического разреза, где указанный пласт уже был прекраснейшим образом вскрыт буровыми скважинами.
- Сколько до этой скважины? - выкрикнул доктор наук.
- Да всего четыре километра! - крикнул Сережа. 
- Всего четыре! - голос доктора был полон ядовитого сарказма. -Да смести ты чуть скважину, и этот твой пласт исчезнет к чертовой матери!
- Знаете, - сказал Сережа, внезапно успокаиваясь, - все, что вы здесь говорите - это ла-ла. Вот здесь, вот в этом месте, вас скважина устроит?
- Вот здесь - другое дело...
- Вы уверены, что мы его не проследим?
- Совершенно уверен!
- Хорошо! Мы заложим здесь скважину, - даже не оглянулся на меня, хорош гусь! - И если будет, как вы говорите, я оплачиваю ее стоимость.. Но если выйдет по-моему, вы ее оплатите.
- Ну, Сережа, - растерянно отыграл назад доктор наук. - Что это за разговор?
- Это дело, - отрубал Сережа. - Это дело, а то, что вы говорите - это ла-ла.
Говорить можно бесконечно
Он побросал в дерматиновую папку карты, фотоснимки, втиснул в планшетку полевые пикетажи и решительно пошел к двери. Здесь он оглянулся и, как бы беря на себя всю ответственность за характер их беседы, произнес:
- Простите! Может быть, я был излишне резок?
В самый раз, Сережа, дорогой ты мой. В самый раз!

7
Вам приходилось голодать? 
Воистину? Без корки хлеба? 
И этой самой манны с неба 
в буквальном смысле ожидать? 
И прятать от людей глаза 
под наволочью грозовою, 
и день за днем с глухой тоскою 
смотреть в пустые небеса? 
И вдруг...
О сладкое - и вдруг!
Когда измученного слуха
коснется вдруг еще не звук,
но как бы предвкушенье звука.
Еще не свет, но робкий луч,
едва пробивший оболочку,
и вот она в разрыве туч -
к тебе несущаяся точка.
Он в небе крылья распростер,
не толще крылышек стрекозьих.
Но все же, слышите, стрекочет
Тот восхитительный мотор.
Но все же, видите, как раз
над озерком, прильнувшем к топям,
Сургутский ас Евгений Степин
бросает «Аннушку» в вираж.
И бешеной водой пыля,
притормозив у кромки зыбкой,
с неотразимою улыбкой
он нам кричит:
«Привет, Земля!»

Сейчас это кажется нереальным: двести верст вверх по Когелю на шестах лишь затем, чтобы сплавиться вниз с работой; или сто верст заледеневшей тундрой, чтобы взять один разрез на Обской Губе. Легонький ЯК-12, который мы с пилотом развернули на руках, чтобы взлететь с узенькой излучины Цильмы, замкнутой отвесными тиманскими известняками... МИ-1, плексиглазовый фонарик, с фантастическим комфортом перенесший тебя к заколдованному озеру в самое сердце Большеземельской тундры. Знаменитая институтская песня – «Помню берег чукотский, бирюзовые льдинки, как стояли у борта самолета ЛИ-2» о временах, когда над тундрой еще парили «Катилины»...
Каждый час такого полета был подарком судьбы. Теперь, когда ты походя ручкаешься со знакомыми летунами в аэропортах Березова, Ташкента, Тюмени и Кзыл-Орды, или встречаешься с ними – случайно? – за кружкой пива в новоарбатских «Жигулях», теперь это кажется нереальным. Ибо от Новой Земли до Кушки, от Чопа до Кунашира геология теперь крепко связана с небом. Еще ты только отбиваешь свой проект от пристальной министерской экспертизы, а вся война, в сущности, ведется из-за этих самых золотых летных часов. Еще не выстрадал и не вымолил пятую из двадцати подписей под проектом и сметой, а твой козырной валет – бывший штурман Алексеевич – уже обхаживает начальников отделов ПАНХ (применение авиации в народном хозяйстве) отдаленных авиаотрядов, отбивая и перехватывая у мелких клиентов солидные договора. Еще ты и шага не сделал по земле, а на камеральных столах уже рассыпаны аэрофотоснимки, на которых она, земля, снята в различных масштабах и спектрах с неба, а нынче и с занебесья - из космоса. И ежели ты вышел из министерской битвы с минимальными потерями, обольстил надменного начальника отдела ПАНХ, получил в срок качественные аэрофотоматериалы, ты сладишь свое земное дело. Поскольку оно сегодня намертво завязано на авиационные лопасти и крылья. И не дай тебе Господи этот узелок случайно ослабить, а тем более неосторожно разрубить. Нет, ты будешь крепить его и подзатягивать, пеленать тонкой и даже грубой лестью молоденьким пилотам, обнимать их могучие плечи, расстилать им чистые простыни и стряпать калорийный харч. Ты будешь писать командирам авиаотрядов восторженные реляции о героической деятельности летунов, с расчетливой искренностью уповая на благодарную отдачу в следующем сезоне. Тут, правда, важна мера. Один простодушный начальник партии как-то написал столь восторженную благодарность некоему экипажу МИ-4, что командира борта на месте приписки «вздрючили» и немедля прокололи его талон. В то время в Аэрофлоте еще в ходу были талоны. Кстати о МИ-4, который Министерство гражданской авиации решительно вывело из сферы практического применения, что, как мягко посетовал Министр геологии РСФСР товарищ Ровнин, начисто лишило геологов возможности вести в таких-то и таких-то районах необходимые съемочные работы, обходясь сравнительно малыми средствами. Теперь над полевиками с оглушающим свистом зависают могучие МИ-8 и даже летающие портальные краны МИ-6. Все они турбовинтовые, требуют гигантских заправок и свободы маневра при посадке, все они не выносят поднимаемых лопастями песчаных бурь и не могут закинуть тебя на какую-нибудь речную косу или малую лесную поляну.
А ведь не так уж и давно командир «четверки» Николай Васильевич Бакулин, личный «шеф» некоего африканского президента, как он изволил шутить, изящно наступил двумя передними на крохотную отмель в верховье Назыма, чтобы я смог выбросить лодку и отряд в нужном мне месте. И молоденький бортмеханик, неосторожно спрыгнув, оказался по колени в воде и что-то панически кричал под звенящими лопастями своему элегантному и ироничному шефу; который, возможно, вспоминал в это время сахарский самум, или как он однажды высади кабинет министров той африканской страны у верблюжьего колодца, поскольку было за 50° при полнейшем штиле. Ему пришлось вытаскивать их в столицу по одиночке. И позже, в июле, когда у нас на Оби было плюс 35 при таком же безветрии, он поднимал машину с буровыми трубами, а она на уровне деревенских крыш заваливалась хвостом вниз, и уже я что-то панически кричал и скрещивал по самолетному руки, а он все же вырвал ее в небо и ушел с изящным разворотом, и наши девочки восторженно выдохнули.
И уж совсем сравнительно недавно Коля Ситников из Воркутинского авиаотряда пятился в воздухе, заводил хвостовой винт между обгорелых елей, отвоевывая метры для взлета, на манер альпийского слаломиста, и геофизики, битые ребята, прикрывали глаза. Он единственный из всех известных мне командиров МИ-4 останавливал вращение лопастей на болоте, когда «бортач» Жора (житель подмосковной Малаховки) подсовывал под брюхо машины две дистрофичные березки, а буровики сноровисто затаривали в салон станину с редуктором, вес в сборе – 140 килограммов. Между нами говоря, когда ты рвешь жилы, стоя в болотной жиже, а над тобой молотят горизонтальные, а за спиною вертикальные винты, и ты уходишь в болото, и в лицо бьет обжигающий выхлоп... Ну, ясно.
Как вы наверное догадываетесь, обо всем этом мы не пишем в заключающих работу пилота аттестациях. Мы сухо докладываем о высоком профессионализме, четком выполнении полетных заданий, железобетонной летной дисциплине, благодаря которой... и так далее... И на самом-то деле мы любим их вовсе не за лихачество, потому как всем неохота помирать, но исключительно за то, что они предельно серьезно, без дураков, вкалывают, любя свою летную и уважая нашу земную работу. Такие никогда не возят «воздух», залившись по горлышко лишней горючкой. И не раскатывают тонну груза в четыре рейса, лишь бы шел спокойный налет часов. Вот этим определяем мы класс летунов, а дальше уж – всякие байки и романтические легенды о них, звучащие у таежных костров. Не говорю о Полярной авиации. Не привелось мне с ней полетать. Жаль. Но одного из полярников я знал. Отец моей сокурсницы Лины Борисенко временами наведывался в Москву из Амдермы, и я сподобился увидеть на его кителе «Заслуженного летчика»: они с тетей Лизой собирались в театр. Обычно он на наши просьбы рассказать об арктических подвигах – так свежа еще была школьная память о «Двух капитанах» - с чрезвычайно серьезным видом откликался дремучими анекдотами про белых медведей. Когда дядя Женя вышел на пенсию, они переселились в Сочи. Вот там на пляже между Адлером и Хостой он мне кое-что рассказал, по-видимому, под воздействием благодатного субтропического климата. Правда, не про Арктику. А – как он выполнял на самолете Ш-2 полет под мостом в фильме «Валерий Чкалов». 
Тетя Лиза тогда ждала Линку – было это, значит, накануне войны – и как жена отважного летчика пробилась в катер начальства. Получив на взлетной добро, дядя Женя вывел «Шаврошку» к мосту и пошел в пролет. Как вы, конечно, знаете, ленинградские мосты разводят для пропуска судов даже с не очень высокой надстройкой. Так вот, подходя к пролету, уже ниже гранитных набережных Невы, дядя Женя почувствовал плотный воздушный поток, сносящий самолет влево, и сразу же понял, что в пролет он не впишется. Взять на себя «ручку» до упора и сделать свечку над мостом он также не успевал, мощности мотора Ш-2 не хватало. Вмазаться в чугунную воду брюхом на глазах начальства и беременной жены, он, по его словам, не имел морального права. И принял единственное (это в доли-то секунды) решение и полностью осуществил его, пройдя под мостом наискосок, как бы боком, и, заложив крутой вираж у левой гранитной стенки, ушел в не чересчур просторное ленинградское небо. На аэродроме выслушал по связи благодарность начальства и настоятельную просьбу режиссера Михаила Калатозова повторить этот цирковой номер для дубля. Дядя Женя попросил десять минут, во время которых отжал исподнее. По своим, как он объяснил, индивидуальным качествам он был полной, противоположностью нашему легендарному соколу. Кроме того, на середине, Невы его ожидала любимая жена с Линой Евгеньевной в близкой перспективе... Подсохнув, дядя Женя снова вышел к мосту и четко его преодолел с поправкой на ветер справа. Однако оказалось, что во время дубля, как это всегда бывает, на несколько секунд ушло солнце.
- И вы полетели в третий раз?
- Если бы! - ответил он мрачно. - А четыре не хочешь?
Я, честно сказать, не хотел бы тогда оказаться даже на мосту. Так что можно, представить фундамент, на каком выстроены легенды о нашей Полярке.

А вот сургутский ас Женя Степин по своим индивидуальным качествам был как раз ближе к Валерию Павловичу. В Нижневартовске был всего один самолет АН-2 в гидроварианте, работал на пожарников. Пожарники и экипаж самолета, частенько использовали для переправы через Обь наш катер, особенно в сильную волну. Сменяющие друг друга экипажи жили, естественно, в доме пожарников, и те, естественно, должны были обеспечивать летчикам солидный харч и полноценный отдых. Неверно понимая эту задачу, пожарники пытались выполнить ее, ежевечерне организуя унылые застолья. Летчик Женя Степин махнул рукой на эти застолья, в результате чего вызвал неодобрение пожарного начальника, и тот в недобрый для себя час, находясь под сильнейшим градусом, попытался принудить пилота войти в компанию. Но Женя Степин из деревни Степина Слободка росту – метр восемьдесят и оснащен пудовыми кулаками, а вместо сердца пламенным мотором, и вот пожарный начальник лишился двух золотых зубов и летного экипажа.
Именно в этот период работавший на нас МИ-4 из Усть-Каменогорска был внезапно отозван на уборку казахстанского хлеба. А в Нижневартовске, где лихорадочно обустраивался великий Самотлор, было, думаю, легче добыть космическую ракету чем вертолет. Расторопный Отец, использовав пожарно-авиационный конфликт, слетал в Сургут и на другой день вернулся с официальным договором. Я прочертил на планшетах новые линии буровых и геофизических профилей, наметил новые пункты посадок с учетом использования водных ресурсов Среднего Приобья... И Женя Степин залетал. Геологи-съемщики на таежных речках к прилету экипажа варили уток и жарили чебаков, буровики и геофизики подносили клюкву с приозерных болот и предлагали тетерок, фаршированных грибами. Наше лето покатилось, как золотой обруч!
Это оно для нас так покатилось. А Женя Степин из деревни Степина Слободка ежедневно вписывал машину в излуки речек, едва не касаясь крыльями тесных берегов. Падал в крошечные озера, на которых, казалось, не то что самолет, а и лебедь-то не разбежится. И все это с таким неповторимым изяществом, что когда сменялись экипажи, полевики мрачнели и производительность труда в партии заметно падала. И то сказать: кружится новый командир над озером, в которое Женя вчера еще падал по крутой глиссаде с естественной отвагой чайки, крутится, множит круги, и видно, как не хочется ему идти на посадку, а тянет его плюнуть на это дело и поскорей уходить к Вартовску, где поплавки чудненько скользят по глубокому и чистому затону. 
- Женя, - спросишь, - этот Васин, он что, недавно летает?
- Да нет, мы вместе училище кончали. 
- Так что же он?!
Женя обаятельно улыбается, прихлебывая молочко. 
- Нет, Жень, серьезно. Может, это ты постоянно рискуешь, когда садишься?
- Рискую? - переспросил он однажды. - Нет, я практически никогда не рискую. Я просто чувствую, когда можно, а когда не можно. Понимаешь, я когда иду, то перед глазами, вроде, такая ниточка: чуть вправо или влево – все! Даже не перед глазами, а как объяснить, внутри что ли, не знаю... В общем, есть такая ниточка.

…Залетели с ним в самый центр Сибирских Увалов. Под плоскостями вилась в высоких берегах узенькая Толька, бронзовели закатные сосновые боры, крутые обрывы падали в коричневатую воду. Черт бы ее побрал! Накануне прошли дожди и валунные перекаты сверху не просматривались. Стали шариться в поисках посадки, и ближайшее приличное озеро нашли в восьмидесяти километрах от реки. Я скис: у меня всего шесть суток, из которых придется теперь потратить минимум четверо на хождение от озера и обратно, так что работать на обрывах времени не останется; дня полтора – все равно что ничего. Снова прошли от озера до Тольки, чтобы я запомнил ориентиры, развернулись у излучины, Женя поднял на меня глаза и вдруг зарулил вдоль русла, закладывая виражи над кронами сосен. Вторым у него летал Иван, недавний еще командир АН-2, переведенный на год во вторые пилоты за то, что зимой допустил аварию при посадке – на незнакомой площадке у нефтяников поймал лыжей корягу, затаившуюся под снегом.
Внизу было плохо. Я стоял в кабине за спинами пилотов и на что-то надеялся, а Женя, по-видимому, советовался со своей «ниточкой». Она наверно, что-то шепнула ему над самой крутой излучиной, потому что молчаливый второй вдруг громко спросил: «Женя, ты куда? Воды же не видно».
 - Я отвечаю! - сказал Женя, уходя на разворот.
- Женя, тебе жить надоело? - крикнул второй.
- Я командир! - сказал Женя, входя в вираж.
- Ну и черт с тобой, я пошел в хвост! - заорал Иван, протискиваясь мимо меня в салон.
В «Наставлении по производству полетов в гражданской авиации СССР» есть понятие ВПР – Высота принятия решения: «установленная относительная высота, на которой должен быть начат маневр ухода на второй круг в случаях, если... положение воздушного судна в пространстве относительно заданной траектории полета не обеспечивает безопасности посадки». Так вот, в этой самой излучине уходу на второй круг препятствовали обрывы и бронзовые сосны. Иными словами, либо решение было принято раньше, либо Степин решил сажать машину безо всякой ВПР.
Иван снова протискался в кабину и сел, демонстративно не касаясь штурвала, когда «Аннушка» уже неслась навстречу коричневатой воде. Мы пролетели по быстрой ее глади, гася скорость вопящим реверсом, затем нас ощутимо бросило вперед, и мы встали намертво. Я даже не ощутил ледяной воды, спрыгнув в Тольку.
Любит Бог смелых! Едва мы с ребятами слезли, Женя чуть-чуть всплыл, легонько подрабатывая двигателем, перевалил перекат, сплавился, осторожненько развернулся и ушел стремительно в свое высокое небо, огибая совершенную по красоте излучину столь же изящно вычерченным виражом. На шестой день он снял нас с озера. Утром седьмого дня мы прощались: сезон был сделан. Плечо к плечу сидели против меня и Ивана бородатый Отец и неотразимый летун из деревни Степина Слободка, разные и похожие, будто кровные братья. Отец, любовно обнимая меньшого, втолковывал ему, как отлично тот сработал и что это значило для партии, стоящей на грани провала плана. Женя лучезарно улыбался.
Потом Женя читал Отцу стихи.
- Командир - заорал я - Не порть образ! Провинциальные стишки и небо – вещи несовместимые!
- Молчи, Земля, - сказал Женя, переворачивая кверху донышком эмалированную кружку. - От жажды умираю над ручьем.
- Женя, - спросил я его, прощаясь, - чего бы ты сейчас хотел?
- Во Вьетнам. Переучиться, и - во Вьетнам! Как в Испанию тогда.
Ах, Женя, Женя! Где-то ты теперь? Быстро проходят годы, меняются времена и люди, новые машины вспарывают небеса над нефтяной Сибирью, но АН-2, несравненный безотказный АН-2 полощет по-прежнему перкалевые крылышки в сырых облаках над полной Обью. И новые летуны, так сказать, шоферят, соблюдая Режим полета и обеспечивая Безопасность полета в соответствии с «Наставлением», где их работа от взлета до посадки регламентирована на 285 страницах, чтобы не возникла, не дай Бог, Ситуация опасная, чреватая Ситуацией аварийной, а тем паче Ситуацией катастрофической. Ибо последняя – это «особая ситуация, при которой предотвращение гибели людей и (или) потери воздушного судна оказывается практически невероятным» (НПП ГА глава I, стр. 22).
- Толя, - спрашиваю я югорского аса, - чего бы ты хотел? Анатолиев Константинович, бывший пилот-инструктор и командир эскадрильи, ныне командир авиаотряда – тоже метр восемьдесят росту, пудовые кулаки и «пламенный мотор» - вскидывает нетерпеливую руку к высокому небу, по которому катится красное солнышко и вот его монолог:
- Прежде всего, почему мы с тобой здесь сидим? Потому что метеослужба нам не дает погоды, верно? Хотя я им передал фактическую, фактическую превосходную погоду. Нет – запрещаю, сиди! Добре, давайте сидеть. Хотя по фактической погоде здесь я бы уже выполнил всю твою работу и проверил экипаж на посадках в Нумто и в Кызыме, так? Посмотрим шире. Допустим, в Хантах все хорошо, а в Березово или в Кондинске, скажем, на пределе. В Сургуте, допустим, погоды нет, квадрат закрыт. Дадут мне поднять машины? Уверяю, метеослужба не разрешит. Но ведь я же, товарищ, командир! Я знаю – этот пилот имеет все допуски, летает уверенно. Другой еще не имеет. Третий их вообще никогда не получит. Не дано ему. Вот Жене Доможирову, как твоему сургутскому асу, дано, а ему не дано. Не чувствует он машины. У тебя ведь тоже разные люди, верно? Так дайте мне самому решать, можно или нет посылать машину при этой погоде, кого именно и на какое задание. А сейчас они у меня все, независимо от летной подготовки, сидят и ждут у моря погоды. Правильно это?.. Сейчас для всех один минимум: облачность 150, видимость 3 километра. И метеослужба прогнозирует, уверяю вас, не погоду, а этот наш установленный минимум. Да еще с подстраховкой! Бывает – летишь, ни облачка, видимость сколько глаз берет, а прогноз тот же. Видимость 2-4 километра, облачность 100-200 метров. Цирк!
Чего хочет любой нормальный летчик? Летать! И тебе, естественно, выгодно, когда летчики летают, верно? Зависит метеослужба от нашего полета? Абсолютно не зависит! Им что надо? Главное, что б не было возврата по неверному прогнозу. За это их ругают, премии могут срезать. Конечно, они на полную катушку застрахуются, чтобы не допустить возврата самолета. Но давайте посчитаем, что государству выгоднее, простой всего отряда или один - два возврата? Условия дня вылета: фактическая погода на твоем аэродроме, прогноз по маршруту, фактическая по маршруту, прогноз по пункту посадки, фактическая по пункту посадки, прогноз по запасному аэродрому, фактическая по запасному. Один из этих метеопараметров не подходит – вылета нет. Сейчас, правда, оговорена возможность проверки прогноза по фактической погоде. Но реально это?! Во-первых, у них гора оперативной работы, надо принять сводки по всем портам, какие где фронты, все это быстро обработать, а людей не хватает. Придешь к ним: давайте слетаем, проверим фактическую? Так ведь для этого надо написать рапорт, заверить у командира объединенного, завизировать у главного бухгалтера, взять билет, зарегистрировать, в общем, одного человека нет – все сорвалось. Ну ладно, летим. «Олечка, - спрашиваю, - какая видимость?» - «Километра два-три». «А вот озеро, видишь?» - «Вижу, вижу!». – «Так вот, Олечка, до него 12!» И она не виновата. Это же естественно – нет летного опыта. Так что у нас, да и в других, я знаю, авиаотрядах проверка фактической не ведется. И в результате выявляется неприятный аспект: летчик теряет навык работы в сложных метеоусловиях. Он искусственно изолирован от условий, при которых навык доводится до высокой степени профессионального мастерства! И когда внезапно – ну, ты знаешь нашу погоду – возникает опасная ситуация, когда надо мгновенно принять решение и уверенно его выполнить, пилот может не справиться. Пилот к этой ситуации не приспособлен, поскольку его к ней не допускают в летной практике. Чтобы летали уверенно, необходимо дать возможность летать в разных условиях. Командир экипажа... Это же как звучит – Командир! А реально у него отобрали право на самостоятельное решение. Я считаю, необходимо вернуть ему это право! Что для этого требуется? Четкое уверенное вождение при абсолютной летной дисциплине. Полное доверие командиру экипажа. Мы его проверили и перепроверили, знаем его допуски и летные качества. Так давайте ему, черт возьми, доверять! И, в-третьих, - полная персональная ответственность!..
Знаешь, что мне хочется осуществить? Создать в порядке эксперимента эскадрилью, пусть для начала звено, в котором каждый командир имеет персональное право вылета под свою ответственность. Вроде личного клейма, как на заводе. А дальше, смотри: добился экипаж права на такие полеты, он материально выигрывает – раз! Он морально на высоте – два! И вот молодые пилоты стремятся занять это почетное место. Они начинают совершенствовать свое летное мастерство, чтобы достать этих асов, верно? Они просто обязаны творчески подходить к работе. Дух соревнования заставляет. Чем больше и продуктивнее мы летаем, тем это выгоднее государству! Значит, необходимо завязать метеослужбу, наземную техническую обслугу и заправку на наш налет.
Как это в настоящее время называется в промышленности? Именно – бригадный подряд! Знаешь, я в свое время писал в характеристиках: «летает уверенно», «летает уверенно, с наслаждением». Честное слово, так и писал. И я мечтаю о таком звене, в котором пилоты бы не просто летали, а именно с наслаждением. И в свою очередь готов персонально за них отвечать, посколmre уверен в их летных качествах! И доверяю целиком и полностью их чувству ответственности. И вот тогда, черт возьми, для них не будет безразличной вся красота земли, работа на ваших временных площадках, этот простор огромный, эти прекрасные женщины, которые с гордостью будут ждать их на земле! Помнишь, у Экзюпери в «Планете людей»? Что нельзя за все золото мира купить дружбу человека, с которым связан испытаниями?
Помню: «Нельзя купить за деньги это чувство, когда летишь сквозь ночь, в которой горят сто тысяч звезд, и душа ясна, и на краткий срок ты – всесилен!»
Он вскакивает с земли, тридцатилетний командир летного отряда, и глаза его голубые светятся, как июньское небо, в которое нас не пускает далекая метеослужба.

8
Да! - работа забирает тебя без остатка, ты держишь в уме пройденные километры, сотни разрезов, канав, шурфов, кернов буровых скважин; осенними ночами ты мостишься в выношенном спальнике, сберегая скудное тепло, а спящим глазам продолжает мниться гремящая на перекатах вода и слышно, как бьется о валуны винт. И утром снова километры, канавы и шурфы, костер и закопченные ведра, снова перекаты, срезанные шпонки, срубленные лопасти, и вдруг...
...застаешь себя за сотни, за тысячи километров от гремящей этой реки, не слышишь, что орут тебе в спину, глаза не замечают мелькающих берегов, ознобшее лицо разошлось в улыбке – сейчас ты с другом! Наконец до тебя доходит яростный вопль с кормы, - вот черт, завал перед носом! - а пальцы все еще оглаживают планшетку, где лежит его последнее месячной давности письмо.

Режиссер за звуконепроницаемым стеклом поправил наушники, энергично нам отмахнул и кивнул оператору – «Мотор!». Женя, простите, ныне уже доктор геолого-минералогических наук Евгений Николаевич Коломенский, тронул струны гитары и мягким баритоном запел популярную геологическую песню, постепенно уводя голос за «розовый отблеск огня», так сказать, в нехоженые таежные дебри. Я невольно заслушался. Режиссер возмущенно выставился на меня и беззвучна закричал: «Пошел, пошел!»
«Саня Юдкевич, добрый мой друг, - начал я с каким-то идиотским пафосом, - главный геолог восьмой экспедиции Гидропроекта на Печоре полушутя утверждает, что геология не столько профессия, сколько образ жизни!» Дальше не помню совершенно и даже не представляю сейчас, чем бы это я мог тогда, осчастливить коллег-геологов, потенциальных слушателей радиожурнала, «Изыскатель». Помню лишь, что в конце передачи я крикнул – «До встречи, Саня!», Женечка вновь тронул струны, и над страной поплыла последняя Санина песня, подаренная мне минувшей осенью на Верхней Печоре.
До свиданья, новые друзья, 
вас уже томят мечты о доме, 
и о тех, которые, грустя, 
ждут вас на ночном аэродроме.

И волна тяжелая плеснет, 
и сирена прокричит тревогу, 
и уйдет последний теплоход, 
рассекая лунную дорогу.

Постоим на ветерке ночном 
и докурим, молча, сигареты, 
и с минуты этой ждать начнем, 
ждать начнем мы будущего лета.

Выпито прощальное вино
из эмалированных бокалов -
вы ведь возвратитесь все равно
к тем, кто ждет вас на ночных причалах.

Осенью на Верхней Печоре по ночам тревожно кричат теплоходы, ткнувшиеся кое-как к берегу или бросив якоря там, где настиг их туман. Горят все сигнальные огни, но и в двух метрах они едва различимы. Мы протомились на старом дебаркадере до позднего утра, и, когда я стоял у борта над все еще парящей, безвозвратно убегающей водою, Саня с гитарой поднимался, не оглядываясь, к нашему домику, где полгода мы спали рядышком на деревянных топчанах. И вот один опустел...
В доме звукозаписи на улице Качалова мне вручили стопку писем – откликались слушатели «Изыскателя». Состав их оказался довольно неожиданным. «Дорогая редакция! Мы часто слушаем ваши передачи после трудного рабочего дня. Просим вас прислать текст песни про геологов, исполненной в конце журнала. Геологи-геофизики комплексной геофизической экспедиции, г. Колпашево Томской области». «Дорогая редакция! Пишет вам личный состав части, находящийся далеко от Родины. 28 января в конце передачи была исполнена песня. Хотелось бы, чтобы она была у нас и помогала нам в службе. Если бы вы знали, как много значит в нашей жизни привет от друга...». «Дорогие друзья! Просим прислать слова и ноты песни, прозвучавшей в вашей передаче. Спасибо за афоризм про образ жизни. Геологи-геофизики Ханты-Мансийского геофизического треста». «Уважаемые товарищи! В субботу и 18 час. 55 мин. прозвучала песня, которая меня, как бывшего моряка очень взволновала…» «После вашей передачи мы решили стать геологами, потому что дружба – девиз нашей жизни. Воспитанники Детского дома им. Н.К. Крупской».
- Саня! - спросил я в мае, спрыгнув с теплохода на палубу старого дебаркадера, - ты получил мой привет по всесоюзному радио?
- Да, - ответил он несколько надменно, - только почему это полушутя? Я утверждаю это совершенно серьезно!

Справка. Кандидат геолого-минералогических наук, главный геолог с Центральных объектов института Гидропроект. Родом из Кемерово. Окончи Ленинградский горный. Работал на Вилюе, на Печоре, в Салехарде, в Саратов и Городце на Волге, в Индонезии и в Чарджоу, в Латвии и Подмосковье, на Витим и в Эфиопии. Из Кемерово выписан. Большую часть жизнь прописку имел временную, квартиры казенные палаточного и барачного типов, мебель – ящики вьючные, лавки, табуреты.
Судьба нас свела так. По заказу Гидропроекта мне поручили провеет геологическую съемку в зоне проектируемого на Печоре гидроузла. Партия у меня была крохотная, деньги почти никакие, даже моторных лодок не дали – крутись сам на месте. На месте как раз располагалась база экспедиции № 8 института Гидропроект. В пустом домике на крутом берегу маялись трое практикантов из МГУ, экспедиционное начальство полностью отсутствовало, и я, не долго думая, оккупировал гидропроектовский домик и разбил подле шатровую десятиместную палатку. К вечеру выяснилось, что начальник и главный инженер – мои сокурсники, ребята с бурового факультета из группы РТ-53, и, значит все правильно: их домик – мой, и практиканты их – тоже мои, и, следовательно, - вперед к сияющим вершинам! Мы понеслись вдогонку маю, Печора светлела с каждым днем, да синел на востоке Урал, обласканный белыми ночами.
Надо сказать, что со мною тоже прибыли трое практикантов, зафрахтованные специально в родном МГРИ, но после первых же маршрутов, к моему стыду, стало ясно, что они в отличие от университетцев как-то не шибко стремятся к вершинам. Знаете, из тех мальчиков, которые в московских дворах каждый вечер бряцают на гитарах, используя один и тот же примитивный бой, отчего любая песня становится однообразно-унылой с каким-то приблатненным акцентом.
Это было очень обидно. Я еще не позабыл, как на Крымской учебной практике мы свысока поглядывали на гавриков из МГУ, когда они униженно выпрашивали наши курсовые. Как презрительно поглядывали на машины, уносящие их из степного пекла к ялтинским пляжам. На параллельных маршрутах мы неизменно чуть прибавляли, и они терялись за спинами в клубах известковой пыли, а легкие кеды Анечки Рыжовой, ученицы Михаила Владимировича, прибавляли еще чуть-чуть, и сама собой рвалась наша песня: «Муратов впереди шагает в шляпе белой...». И вечером на волейбольной площадке, когда я отдавал, не глядя, высокий пас, и над сеткою взлетали одновременно Лешка Розанов, Отец и Бомба – Игорек Крылов, пронзая мячами беспомощные руки блокирующих. А гитара Женечки Газильриди! Волшебная его гитара: синкопы Глена Миллера в звездной тишине крымской ночи и полное счастье –«Токката» Баха.
И вот именно такими теперь оказались курсанты из МГУ, а мои гаврики, увы, оказались «более другими». Поэтому в интересах производства я распределил их по гидропроектовским буровым на женскую работу – документировать скважины, поскольку экспедиционное начальство задерживалось, и, значит, их буровые заботы стали тоже моими. Само собой получилось так, что к началу июня я вообще перестал разделять свои и гидропроектовские заботы, став как бы исполняющим обязанности главного геолога экспедиции, который вместе c моими сокурсниками заседал в институтском стеклянном небоскребе у метро «Сокол». В их отсутствие всевозможные производственные вопросы я разрешал завхозом Гайтотой, из тех степенных пожилых хохлов, справно исполняющих любую работу и с кремневой стойкостью оберегающих любой порученный им пост. Начальников своих Гайтота боготворил.
- Шо я вам скажу, та это, шо вони, несмотря, шо маленьки, таки усе головасты, таки головасты, як твои академики, - естественно, через «э» оборотное. - Узять, шо Лев Исидорыч, шо Василий Максимович. Вот он хваткий! Кажеть бурилам, як робить, станок у его аж поеть. А геолог главный, так ще дюже до людей душевный. И шо характерно, не ворують! Ну, не граммулечки не ворують! Гарны хлопчики...
На имя главного геолога я натыкался постоянно, а курсанты меня просто затретировали, повторяя на каждом шагу: «А вот Саша..., а Саша бы сейчас...». Постепенно мне стало казаться, что я действительно выступаю в роли испол¬няющего обязанности человека, который со дня на день ревниво ожидает при¬езда начальника, одно имя которого – легенда! Мне не терпелось взглянуть наконец на сотоварища моих сокурсников, которых за пять лет я узнал, как облупленных.
Кстати, курсе на третьем мы со Львом Исидоровичем сочинили студенческий спектакль «Тринадцать стульев», в котором Левка сыграл Остапа Бендера, разыскивающего во МГРИ тринадцатый стул с пресловутыми бриллиантами. Великий комбинатор рыскал, как борзая, по аудиториям, коридорам и много¬численным институтским тупичкам, что позволило нам высветить сатирическим лучом имеющиеся отдельные недостатки от плачевного состояния сантехни¬ческого оборудования в местах общего пользования до качества лекций. Стула он, конечно же, не нашел, поскольку к нему намертво прирос «прозаседавшийся» член комсомольского комитета, ответственный за культурно-массовую работу. В финале его стремительно увозили в карете скорой помощи к соседям во 2-й медицинский институт, где парни в белых халатах уже монтировали свои искрометные капустники, из которых выросли знаменитые телепередачи «КВН», «А ну-ка, девушки!» и, полагаю, даже «Что, где, когда?»
Какое было время!
Первые комсомольские рейды по ночным закоулкам Пресни, первые студенческие воскресники в Лужниках и в манеже, первая слава Ии Савиной на сцене студенческого театра на Моховой, уморительные радио заставки между номерами студенческого театра эстрадных миниатюр в Московском энергетическом:
«Внимание! Сегодня Уинстон Черчилль посетил Букенгемский дворец и вручил королеве Великобритании прошение об отставке. Из Пензы передают тоже радостную новость...».
Или – «Сегодня, 1 сентября состоится собрание студентов первого курса на тему – Почему у нас нет дружного коллектива?»
Тесная, битком набитая аудитория в ковбойках, судорожные губы Евтушенко – впервые. Кроткая ясноглазая девушка с золотистой косою вкруг головы – Белла Акмадулина – впервые. Иван Сухов и Герберт Циндлер из ГДР, чудом не убившие друг друга в бою под Прохоровкой, в одной группе гидрогеологического факультета МГРИ, за одним лабораторным столом – впервые. Осиянный лоб, жестко прищуренные глаза, хриплый голос Бориса Слуцкого – «Плыл по океану рыжий остров...» - впервые. Ошеломленная толпа в Выставочном зале на Кузнецком – Илья Глазунов – впервые. Ликующий зрительный зал, гневно артикулирующий Маяковский на огромном заднике сцены – «Баня» в театре у Плучека – впервые. Литературные вечера на факультете журналистики: отчаянные блоковские глаза Юры Апенченко, застенчивая улыбка незабвенного Сережи Дрофенко, пронзительные стихи Толи Горюшкина, яростная корчагинская прядь над высоким лбом – Игорь Дедков – впервые. Все – впервые. Как бы рождающееся заново из кургузых пиджачков, тесных коммуналок, полуголодных студенческих общаг, нищих разоренных деревень – горестных руин победоносной Родины...

Саня, наш годок, носил на голове до 41-го ту же испанку, и военная горбушка его детства так же колола горло мякиной, и бродил он, так же как и мы, «покопышком», выскребая из заледеневших борозд на колхозных полях послащенную зазимком картошку, и те же были у него походы «по колоскам» на сжатых нивах, и горстки собранного им зерна сливались с нашими в солдатских и ленинградских пайках. Словом, жили – и перемогались мы в общем равно, а параллельные, ежели их достаточно долго продолжать в пространстве, как известно, пересекаются непременно.

...вернулся из Печоры с полной планшеткой шоколадных конфет – мальчиков моих по детским привычкам все еще тянуло на сладкое. Только-только скрылось солнце за Войской грядою, ночь была тиха и прозрачна, и вызывающе разноси¬лись окрест нашего домика неурочные крики, песни и звон гитар. Я понял, что Он наконец-то прибыл. Студенты приняли меня в дверях яростными воплями.
- Ну, - свирепо спросил я, - где этот ваш хваленый Саша? Они раздались в стороны, оставив посредине главного геолога – довольно лохматый черный парень в тренировочном костюме, сбит плотно, но пластичен, даже спортсменист, пожалуй, даже профессионал. Главный геолог указательным пальцем поправил на переносице очки – как часто я буду вспоминать этот жест! – и произнес протяжно, как бы чуть смущаясь:
- Вот он – я.
Плотно, как влитые, вошли ладонь в ладонь, крепко, но без вызова. Я чуть поднажал – его пальцы помыслили немного и слегка дрогнули в ответ, мол, это еще зачем? Мы рассмеялись дружно и протиснулись вдоль лавки в красный угол, где уже висел новый транспарант: «У НАС НЕ СООБРАЖАЮТ!».
Мои гаврики, остервенело бряцая на двух кифарах, с надрывом тянули:

«Гонит черные тучи, завывает пурга, 
на базальтовых кручах замерзает тайга, 
затерялись кочевья у неназванных рек, 
на сто тысяч деревьев я – один человек.

На высоких широтах плачу я и пою...»

Саня взирал на них с состраданием. Много позже выяснилось, что эту песню сочинил он на Вилюе, так сказать, на заре туманной юности, когда на пяти-десятиградусном зное студенческая романтика обламывала заледенелые крылья о заструги бесконечной ночи. С той поры, видимо, он много чего повидал и к словам стал относиться строго, Я этого еще не знал и, отобрав у гавриков гитару, изложил вслух победоносно ходившую тогда по Москве песню «Люди идут по свету»:

«..но в чутких просторных залах, 
где шум суеты затих, 
страдают в бродячих душах 
бетховенские сонаты, 
и светлые песни Грига 
переполняют их.

- пел я с большим и искренним, по-моему, чувством, -

...счастлив, кому знакомо 
щемящее чувство дороги, 
ветер рвет горизонты 
и раздувает рассвет!»

Саня мягко отобрал у меня инструмент, минуту другую примеряя к струнам новую для себя мелодию, затем направил на меня очки и провел первый урок ликбеза:

Люди пропели фугу, 
от фуги осталась фига.
«Пожалуйста, извините», - с усмешкой они говорят. 
Но каждый бродяга лично знает Эдварда Грига, 
и Людвиг ван Бетховен – нам самый первый брат.

Я сомлел от стыда и восторга. Но не угомонился. Следующей весною я привез ему новую песню Визбора «На плато Росвумчор»:

«...курит главный механик московский «Дукат», 
привезенный сюда сквозь ужасный циклон 
в двух карманах московского рюкзака.

- пел я с мужественным визборовским напором, -

нас идет, восемнадцать здоровых мужчин, 
забинтованных снегом, потертых судьбой, 
восемнадцать мужчин, восемнадцать кручин, 
восемнадцать надежд на рассвет золотой.

Саня мягко отобрал у меня инструмент, минуту-другую помудрствовал и изрек:

Нас сидит, восемнадцать здоровых мужчин, 
наши брюки порядком истерты судьбой, 
восемнадцать мужчин, восемнадцать причин, 
среди них уважительной нет ни одной. 
Сел наш главный бухгалтер с размаха на пол 
и чего-то прочел, в однотомнике По,
он чего-то прочел, прокричал "Never more" 
и унес его черт на плато Росвумчор.

Я утерся, но, честно признаюсь, все еще не угомонился. 
Ибо к следующей встрече я припас очередное, не помню, уж чье, сочинение о том, как на путях жизни мы теряем и находим «легкость серны», дедовские традиции, верных друзей, а также наши волосы, как льняные, так и русые. Саня мягко отобрал у меня инструмент, минуту-другую внимательно меня рассматривал и затем с укоризною спел:
Во саду ли, в огороде,
за овином, за сараем
мы теряем и находим,
мы находим и теряем.
Мы нашли, к примеру, сливу,
потеряли мы корову.
Мы от первого счастливы
и несчастны от второго.

Да! К словам он был строг, но справедлив.

…раннее воскресное утро после позднего ночного застолья главный геолог ознаменовал энергичными ударами по сковородке, и, когда мы зашевелились под марлевыми пологами, зачитал свой первый приказ:

Подымайтесь, вашу мать, 
утро-то какое! 
Будем меры принимать 
против перепоя.

Никакого особенного перепоя в коллективе не наблюдалось, однако, возможно, для того, чтобы отбить охоту к ночным игрищам, за дружным завтраком он предложил нам весьма насыщенную программу, включавшую мини-футбол, сеансы одновременной игры в шахматы, преферанс и нарды, бег в болотных сапогах на скорость, интеллектуальную разминку «От Сумарокова до Смирнова», а также выборы редколлегии для оперативного выпуска специального бюллетеня с наиболее яркими перлами из полевых геологических книжек. Там оказались, например, такого рода наблюдения: «В крутом обрыве можно отчетливо видеть о том, что данное геологическое тело прекрасно обнажается прямо у р. Печора». Каково ню?
За ужином главный геолог предложил нам, усталым, но довольным, составить график дежурств по кухне, поскольку ни в моей партии, ни в его экспедиции штатных поваров, увы, не числилось. Каждой паре дежурных вменялось, в обязанность вставать до света, дабы «кушать подано!» предлагалось массам к семи ноль-ноль неукоснительно. При этом каждая кухонная двойка обязывалась придумать свой собственной позывной сигнал побудки, лучший из которых коллектив должен был оценить прямым и открытым голосованием. По утру я немедленно приобрел в Войском сельмаге детскую деревянную дудку, жуткий клич которой сам не мог слышать без мучительного содрогания. Недалеко от меня ушли и курсанты, изгиляясь над спящими так, будто каждый из нас являлся их смертельным врагом. Главным геологом побудка осуществлялась так. Тебя мягко и дружески тормошила ласковая рука, ты разнимал сонные веки и видел перед собою аккуратный листок с призывом: «Дорогой друг! Мне больно будить тебя, но завтрак шибко стынет. Спеши!». Или – «Прошу пардону, граф. Миль, значит, пардон. Как там у вас сегодня с великими делами?» И так – каждому из нас персонально, ни разу не повторившись.
Возникший в коллективе микроклимат всемерно содействовал... Рабочие дни, растянутые благословенными белыми ночами, странно уплотнялись. Ревели, звенели, гудели и квакали сигналы утренних побудок. Курсанты бросались в маршруты, как в штыковую атаку. Мы рыскали по Войской гряде, куда должно было примкнуть левое плечо будущей плотины, поочередно втискиваясь в карстовые щели и полости, картируя круто надвинутые друг на друга пласты известняков. Опасные зоны зондировали геофизики. Кучно выстреливал скважинами главный геолог. И с каждым днем все яснее, четче, все элегантнее вырисовывался на миллиметровке створ проектируемой Войской ГЭС, не первой в его жизни и далеко не последний.
Все шло хорошо, и труд был сладок, только, что греха таить, жаль было Печору, редкую, удивительного целомудрия реку, напоенную прозрачными родниками Урало-Тиманского стыка, древнюю отчину красной семги, отважно летящей в кипящей воде по стрежню к брачным ямам Шугора, Подчерья и Илыча. Чистая река доверчивого края...

...вконец изголодавшие выплыли наконец на большую печорскую воду и пристали у первой же деревушки. Продавщица в сером самотканном сарафане, не старая еще женщина, участливо выложила на прилавок хлеб, крупу, консерв¬ные банки, чай, сахар. Денег у нас не было, я совал ей в залог ружье, палатку, паспорт, наконец.
- Да ну тебя, - конфузилась продавщица, - пришлешь, небось! Почты нет, ли чо? Лонись у нас эдак-то тож экспедиции стояла, да нешто меня омманул кто?
Через две недели, едва получив на базе деньги, мы кинулись всем отрядом на почту отсылать перевод Матрене Лосевой. Среди печорских коми Лосевы на слуху, как у нас Ивановы.

...уму было понятно все, что втолковывал нам начальник геологического отдела Гидропроекта Владимир Евгеньевич Сатин, приехавший смотреть Санины материалы: обсыхает Каспий, Волга истощена, горит в страшных засухах Саратовское Поволжье, Дон задыхается от жажды. А сладкая печорская вода уходит тем временем безо всякой пользы, наращивая ледовый панцирь Северного Ледовитого. Следовательно, создаем каскад водохранилищ и дальше каналом – в Каму затем естественным ходом в Волгу, которая как известно, впадает в...? Правильно, в Каспийское море!
Владимир Евгеньевич вставлял сигарету в тонкий китайский мундштук, курсанты разгорались от видений глобальной природной перестройки, да и сам я... Может быть, это я сейчас так думаю, что мне тогда уже было жаль Печору? Очень может быть, ведь так хочется в молодости подвести плечо под нечто такое, грандиозное! Лишь Саня помалкивал, поправляя указательным пальцем на переносице очки. Материалы его шеф досконально изучил и вполне од обрил, как, впрочем, и царивший в домике шальной дух вольницы, наши жуткие «тихие игры», бряцание на гитарах и сатанинские голоса утренних побудок. Владимир Евгеньевич легко и, я бы сказал, органично вписался в коллектив, охотно принимая участие в игре «гоп-доп», когда шесть ладоней лупят что есть силы по столешнице и следует угадать, под которой из них припечатан пятак. Оттого и прощанье вышло теплым и озорным, со спичами, здравицами и шаржами на высокое начальство. Под занавес Саня нас утихомирил и спел «Величальную»:

Товарищ Сатин, вы - большой ученый, 
и в изысканьях знаете вы толк. 
А я простой советский подчиненный, 
и мой товарищ – серый брянский волк. 
Меня, как волка, тоже кормят ноги. 
Но волку что? Ведь он – на четырех! 
Ему плевать на то, что нет дороги, 
и что Гайтота не дает сапог. 
Зачем я здесь, не ясно прокурору, 
Чистосердечно признаюсь ему: 
я должен повернуть на юг Печору, 
хотя мне это вовсе ни к чему,

ну и т.п., из чего следует, что экологические последствия глобальных природных перестроек волновали автора задолго до нашего нынешнего похмелья на пирах великих строек...

...Гидропроект – солидная фирма. Вход строго по пропускам. Скоростные лифты, изящные сотрудницы с деловыми рулонами ватмана на фоне сияющих стекол. Курсанты из МГУ жались на лестничной клетке, благоговейно поглядывая на бородатых изыскателей, которые в табачном дыму оживленно обсуждали последние спортивные новости. Наконец Владимир Евгеньевич к ним вышел и, изящно поводя сигаретой в тонком китайском мундштуке, лично вручил каждому производственные характеристики. Рухнув на скоростном лифте с вершины небоскреба в холл, размером с небольшое футбольное поле, курсанты приникли к зеркальному стеклу и, торопясь, развернули свои аттестационные листы:
«Филькин. Николай. В текущем полевом сезоне, если так можно выразиться, работал. И достаточно проявил. Жрать здоров. К водке слаб. Упорен. В игре потеет. К тому же – рыжий. Некоторую пользу может принести на месте левого полусреднего».
Ошеломленные курсанты стояли в полной пространции. Последние печорские приветы главного геолога как-то трудно соединялись в их сознании с профессионально отпечатанными текстами, настоящими печатями и высокими подписями. Затем они опамятовались, и громовой их хохот одолел-таки авторитет алюминия, стекла и бетона.
Надо ли пояснять, что официальные характеристики, отосланные по почте, в это время уже лежали в ректорате.

Справка. Филькин Николай Александрович, кандидат геолого-минералогических наук. Заведующий кафедрой инженерной геологии и механики грунтов Всесоюзного заочного инженерно-строительного института. 
Как выражаются нынешние студенты – «Не хило!».

Меня первая Санина весточка настигла в феврале. В камералке на своем столе после двухдневных трудов на плодоовощной базе я обнаружил срочную телеграмму. Ввиду срочности, телеграмма естественно была распечатана и прочитана всем составом экспедиции: «Имея сумрачность души через бесчисленные драмы посообщаться я решил тобой посредством телеграммы»...
Та давняя «молния» легла краеугольным камнем в его эпистолярное наследие, этот, к сожалению, угасающий жанр душевного общения. Надобно, правда, признаться, что чаще всего он был лапидарен. И если краткость действительно, сестра таланта, Саня гениален. Например, к Новому году он прислал мне как-то из Нарьян-Мара открытку, на которой была изображена грустная такая елочка, украшенная зачехленной гитарой. Из друзей дорогих Саню обошел лишь Юрий Сергеевич Апенченко, приславший абсолютно пустой конверт. Правда, с таким вот штемпелем: СССР, Северный полюс-21.
Санино письмо с несколько менее экзотическим штемпелем города Коломбо начиналось словами «Поездом из Усть-Кулома в Джакарту».
« Представь мое изумление, - писал он далее, - когда первый, кого я увидел, сойдя с трапа, был Лев Исидорович. Только зачем-то в золотых позументах, аксельбантах, нашивках и галунах. Меня уверили, что эта – полицейский. Вообще, должен сказать, что аэропорт города Коломбо очень похож на аэропорт города Печора. Если у нас вырвать все сосны и навтыкать пальмы, и раздеть печорцев до нательного белья – это будет аэропорт города Коломбо»...
Или из Джакарты: «Вдоль Джакарты протекает канал, а у канала в одиночку и живописными группами расположились индонезийцы и господа китайские куп¬цы, прижимающие к толстым грудям свои черные шапочки, когда ты проходишь мимо, бритые их головы блестят, напоминая блеск фонарей в фарватере большой реки».
Благодаря таким вот, весьма нерегулярным сообщениям, я всегда довольно четко представлял Санины перемещения, как в пространстве, так и во времени. Из кратких, реже пространных эпистол я также узнавал, что у него внезапно проявились рабоче-аристократические наклонности, и теперь в новой временной избе на каждом новом кочевье он самолично строит камины, отличающиеся красотой кладки и высокими дымоходными качествами. Кроме того он приобрел ведерный самовар, и отныне общие производственные собрания проводятся непременно за чаем подле уютно гудящего камина. Поскольку это – отменно заваренные чаи, а не какая-то там местных разливов водка, на собраниях с од¬ной стороны исключается всякая групповщина, а с другой – царит дух взаимопони¬мания и добрососедства. Все это, по его мнению, значительно расширяет воз¬можности демократического централизма и многократно усиливает творческую инициативу масс, как бы возвращая коллектив во времена маевок и рабочих сходок.
Мне иногда казалось, что Саня генерирует некое поле высоких общественных принципов человеческого общения. Попадающие в него люди незаметно для себя как бы претерпевали некоторые мутационные изменения: оставаться в его присутствии рвачом или хамом, нести похабщину или срамно отзываться о женщине, наконец, просто скверно работать было просто невозможно. Я часто замечал: если в случайном разговоре всплывало Санино имя, на лицах знавший его людей появлялась какая-то отстраненная улыбка, будто человек в эту минуту вдруг вспомнил что-то из далекого милого детства.
Скитаясь по отдаленным и глухим местам державы, Саня никогда не обременял друзей какими-либо, вполне по-человечески понятными, хозяйственными или меркантильными просьбами, что я лично объясняю его крайне болезненной реакцией на махровый принцип «ты мне - я тебе». Лишь однажды он прислал мне в Монголию письмо с просьбой купить его дочери очки, приложив подборку гневных очерков из Литературной газеты, посвященных очковому дефициту. Просьбу свою Саня мотивировал так:
«...но, говорят, оправы
лежат в твоей стране.
Очки горой лежат,
да это и не странно,
ведь зорче, чем орланы,
аратка и арат.
Не за себя, поверь,
себя надеждой льщу я,
но только за слепую,
родную нашу дщерь».

В Гоби-Алтайском аймаке очки почему-то горою не лежали, Санино письмо я переадресовал Виталию Моеву в Прагу, так что в результате объединенным усилий стран-членов СЭВ проблема была разрешена. К тому времени мои друзьям дорогие уже пели Санины песни, пестовали его байки, и на их лицах также возникали отстраненные улыбки при упоминании его имени.
Пока он трудился на Оби и Печоре, мы все же регулярно виделись, либо в поле, либо во время его стремительных и кратких наездов. Даже Индонезия разлучила нас не более чем на два полевых сезона. Но когда Саня получил новое назначение и занялся проблемой обеспечения чистой волжской водой нашей родной столицы, когда, повторяю, он наконец-то очутился под самым боком, в районе Рузы, интервалы между нашими встречами как-то необъяснимо стали растягиваться до неприличия. Полагаю, что тут сказалась застарелая столичная привычка, сродни сознанию, что «Вахтангов» или «Третьяковка» - здесь вот, рядышком, и ты, следовательно, в любой момент можешь их посетить, то есть как бы даже и посетил, хотя на самом деле не разу не выбрался в Центр твоего детства и отрочества из запредельного Орехова-Борисова.
Итак, я пребывал в подобном столичном самосознании, и Санино письмо накрыло меня, как минометный залп:

Я землепашец. Лев Толстой. 
Сапожник, Лапотник. Крестьянин. 
В деревне мирной и простой 
пашу на ниве изысканий.

Мне фай родимый всем потрафил: 
деревья, ягоды, грибы. 
Житье не хуже, чем у графа, 
и даже лучше, может быть.

Но вам, надменным урбанистам, 
не мил простой крестьянский быт. 
Поэтому я вами быстро 
и окончательно забыт.

Иссяк друзей могучий гейзер, 
на мне забвения печать: 
не ездит даже Гольденвейзер 
на фортепьянах побренчать.

Но колокольчик тройки друга 
меня преследует везде, 
и горько мне ходить за плугом 
по одинокой борозде.

Так что же! Повинуясь зову, 
я, презирая автобус, 
уйду на станцию Тучково. 
Пешком. И больше не вернусь.

Через два часа мы с Виталием уже подъезжали к Рузе: все же великая движущая сила – стыд! Для визита мы выбрали вьюжную февральскую ночь, дорогу переметала яростная поземка, и, окунувшись в нее, Вит каким-то чудом вырвал из белой тьмы попутный «газик». Сдается, что именно тогда, его осенил афоризм «Дайте мне точку опоры, и вы у меня повертитесь!», вошедший в анналы 16-й страницы «Литературки» под ассоциативной с этой ночью подписью – Вит Воев. Еще через час с лишним «газик» умчался, оставив нас на раскатанной переметенной дороге среди дымящихся сугробов.
В чистом поле в одном из бараков путеводно теплилось Санино оконце...

...так всю жизнь. Ты в Москве – Учитель в Мурманске. Ты в Ханты-Мансийске – Саня в Эфиопии. Ты в тундре на мысе Сале-мал, друг на семинаре у Будкера в Академгородке. Ты в Цогт-сомоне у южных монгольских пределов, он в Праге, Берлине, Рангуне. Листаешь в Воркуте журнал – Бронислав Холопов проводит «круглый стол» в Нуреке. Раскрываешь «Литгазету» - Моев пропагандирует Щекинский метод. Врубаешь транзистор – Лев Лещенко поет песню Толи Горюшкина «Синие дожди». Тебе сбрасывают с АН-2 хлеб и двухнедельный комплект «Правды» - «Специальный корреспондент Юрий Апенченко передает с космодрома Байконур»...
Я улетел в Нижневартовск, Юра в Петропавловек-на-Камчатке и дальше за горизонт, куда идут с дозаправкой в воздухе. Через месяц я телеграфировал в редакцию: «Друг дорогой скучаю без тем более чем дальше в лес». Его ответ мне продиктовали по связи: «Друг дорогой вернулся из чем выше вверх тем ниже вниз».
Выйдя из маршрута, я прочел в «Правде» его дальневосточную статью о необъятности нашей Родины и о том, как прочно при этом связывают нас всех незримые ее нити, даже за дальними ее пределами, когда, сорвавшись с палубы чужого авианосца, к тебе хищно пристраиваются «фантомы». «И хоть друг дорогой далеко, - писал он, - ты знаешь, что в любую минуту можешь увидеться с ним, потратив лишь какое-то время на самолет, катер или собачью упряжку».
В тот сезон Обь захлестнул небывалый паводок: по воде плыли сорванные плоты, избы, лодки, россыпью – недобранные за зиму поленницы дров. Используя большую воду, я ушел на барже вверх по глухой реке, оставив в Нижневартовском аэропорту лишь одного техника-диспетчера выбивать по оговоренным дням вертолет. Вертолет пришел за мной через неделю с полной заправкой и дополнительным баком на борту – предстоял долгий аэровизу¬альный облет территории. Мы расчертили со вторым пилотом маршрут и начали барражировать по линиям проектных профилей с юга на север от Оби до склона Сибирских увалов. Экипаж – молодые веселые ребята из Усть-Каменогорска – дело знал, курс выдерживался строго с нужной скоростью и на требуемой для наблюдений высоте. Летунам на «махалках», знаете, не зря платят приличные деньги: на исходе третьего часа ты начинаешь плохо соображать, еще хуже слышать, и от постоянной вибрации в тебе все дрожит мелким бесом. Наскучив однообразной и легкой работой, ребята принялись меня подначивать, что, мол, ты там выглядываешь, и чего-де тут вообще можно увидеть – наша загадочная Западная Сибирь представлялась им сплошным однообразным болотом. Я отшучивался, не переставая проставлять на карте условные значки, фиксируя геологические границы, места будущих посадок буровых и съемочных отрядов, где вскоре летунам станет не до смеха, поскольку каждая посадка на режиме висения потребует от них действительного мастерства и мужества. А пока парня отдыхали и веселились.
Далеко за спиною остались Самотлор, запитый водой Нижневартовск, впереди синел древний еловый увал Аганского материка, а снизу, оторвавшись от скудной прошлогодней клюквы и задирая на бегу морду, с ненавистью оглядывался на нас огромный матерый медведь. Командир азартно вскрикнул и кинул машину вниз, подравнивая скорость под непостижимые гигантские махи обезумевшего зверя, и, конечно же, легко его настигая. Борт завис, буквально втопив медведя в болото своим свистящим ревом. И вдруг он вскинулся на дыбки и стремительно прянул вверх, метясь достать колесо страшной своей сокрушительной лапой. Вертолет взвился, как ужаленный. Второй пилот смотрел на побледневшего командира, на изумленном лице его еще дрожала, как приклеенная, бездумная детская улыбка. Командир гнал борт к югу, не слыша, как его настойчиво зовет Нижневартовск. Опамятовшись, он прижал к горлу ларингофоны, дал координаты, курс, время посадки и поднял на меня глаза: 
- Слушай, там тебя какой-то корреспондент добивается...
Лопасти еще вращались, когда я ворвался в штурманскую. Летуны мне сказали, что действительно был корреспондент, не дождался и уехал, а диспетчер ловит меня на «десятке» - базовых площадках нефтяников. Мы подсели к ним, не выключая лопастей, мой диспетчер всунулся в дверь, передал записку и прокричал в ухо, что корреспондент отплыл на «Ракете» в Покур. Я развернул аккуратно сложенный вдвое листок: «Юрий Сергеевич Апенченко». И все. Ринулись в Покур, благо было по курсу. «Ракета» давно ушла вниз, на пристани пусто, речники ничего не знали, никого не видели.
Мы летели над безлюдным, залитым всклянь сором, к далекому устью глухой и безлюдной речки, куда не летали рейсовые самолеты, не ходили катера, и уж, конечно, не гонялись по этому времени года собачьи упряжки. Показалась наконец буровая, ткнувшаяся в берег баржа, палатки, дым костра. Мы подсели, я спрыгнул на землю, торопливо взмыл вертолет, уже перелетавший свою дневную норму. Разомкнулись стоящие стенкою буровики и съемщики – на пеньке сидел специальный корреспондент «Правды».
- Ну, ты и забираешься, дружочек, - строго сказал он. - Что за дела?!

О чем говорят и чего поделывают друзья дорогие не видевшиеся три месяца, когда один из них сходил в не простой, скажем так, полет над Тихим океаном и, слава богу, благополучно вернулся на державную землю?
Поделывали мы вот что. В скважине намертво прихватило сто с лишком метров буровых труб, которых у нас было в обрез. К моему прилету буровики чуть не сожгли лебедку и поставили, от греха подальше, шестидесятитонный домкрат. Это такая железная чушка, в специальные дырки которой вставляют стальные ломы, наращивают их патрубками (увеличивается длина рычага), и восемь человек начинают раскручивать это сооружение против часовой стрелки. Ноги изо всех сил упираются в землю, спины выгнуты луками, чудовищная сила разворачивает вас вспять, но едва заметно, буквально по миллиметру буровая колонна лезет вверх. И вот так час за часом, час за часом...
Когда мы с Юрой оторвались от лома, было уже как-то не до разговоров. На другой день я отвез его на шлюпке в Покур, и он уплыл дальше на восток в Стрежевое, замыкая пятисоткилометровый «крючок», о чем он чуть позже напишет большую статью, в которой покажет, какими издержками чреват ослепляющий нас пока нефтяной бум, и, к слову, мимоходом врежет и мне за «деловые игры» начальника геологической партии.
Второй раз он посетил меня в Приаралье. Крюк здесь, если считать от Космодрома по прямой, был значительно меньше, и физическая его сила на этот раз, к счастью, не понадобилась.
О том, каково Приаралье зимою, жестко рассказал Чингиз Айтматов в «Буранном полустанке». Летом оно тоже, признаться, прожигает тебя до костей, и нормальному человеку как-то сподручнее никуда не дергаться, а пересидеть в номере с кондиционером или, на худой конец, с холодильником пару деньков, выпавших тебе из-за отложенного запуска ракеты. Но колокольчик тройки друга...
Вслед за Юрой, совсем уж нежданно, нагрянул приехавший в месячный отпуск из Алжира Отец. Мы не виделись два года, и эти два года он безвылазно просидел в Сахаре.
Когда я вернулся в Москву, каждый второй в камералке останавливал меня одним и тем же вопросом: «Это верно, что Кулагин провел у тебя отпуск?». «Да, да, черт возьми! - отвечал я, начиная злиться. - Вы что, не слышали, что он подхватил жуткую африканскую болезнь? Теперь до конца жизни он обречен жить в пустынях!»...
Так всю жизнь. Ты в Кампыр-Равате – дружок на СП-21. Ты на Полярный Урал – Бронник Холопов вверх по Вахшу. Ты в Кзыл-Орде, Отец в Бишаре. Ты в Монголии – Саня на Витиме…
Я провожал его на Витим. И это было грустно. Они только-только обрели кров – двухкомнатную квартиру в Дедовске, сорок минут до Гидропроекта. Купили новую мебель. Выписали из Кемерово дочку, определили в школу. Галя отписала своим на Кубань, что наконец-то и она стала хозяйкой, глаза ее по-девичьи озарились. Только начали жить...
...в просторном зале Аэровокзала она стояла, как в лесу. По лицу тихо скатывались слезы. Татьяна, вновь становящаяся бесхозной, разрывалась между мамой и папой, который напряженно шутил, что место, куда они едут изыскивать плотину называется Многообещающая Коса и, судя по такому названию, их там ожидает... Тут он прижух, потому как все мы, включая и юную Татьяну, вполне представляли, что их там на первых порах ожидает. Мне не нравилось Галино состояние. Мне не нравился необычный, натужный Санин юмор. Мне не нравилось, что Татьяна опять будет приезжать к ним только на время школьных каникул. Я прекрасно знал, что не дождусь от Сани ни слова, пока он не доведет вверенную ему работу до высоких кондиций делового яркого праздника, а на это потребно время, собранная в горсть воля, постоянный, огромный труд души, о чем не догадываются даже близко знающие его люди.
Мне было беспокойно, и я договорился с Татьяной, что в случае молчания ее родителей, обращусь во время зимних каникул непосредственно к ней за необходимой информацией и заодно выскажу все, что думаю о их поведении. Не получив за полгода ни одной весточки, я так и сделал. Татьяна отозвалась мгновенно: «Дядя Игорь! В народе есть поговорка, не исключено, что даже пословица «На воре шапка горит». Вы ведь, насколько я помню, не хромой, могли бы сами написать. У нас здесь от минус сорока до минус гораздо больше. Папа все пропадает на работе, дядя-завхоз все что-то ворует, мама плачет, камин по ночам все гудит. А вчера один уголовник зарезал другого ножиком в сердце. Да, папа просит сказать, что, может быть, когда-нибудь скоро приедет в Moскву, потому что он в суматохе забыл самовар. Таня».
К письму была приложена газетная вырезка из «Правды» - «Энергия» - БАМу».
«Здесь будет сооружена Мокская ГЭС!» - плакат с такой надписью появился на берегу таежной сибирской реки. Его установили изыскатели Ангарской экспедиции П. Сизых, А. Юдкевич и А. Самолыга, которые первыми высадились на Многообещающей косе в верховьях Витима. Сейчас по ледяной дороге сюда спешат машины с оборудованием и грузами из Усть-Муи, которая превратилась в перевалочную базу изыскателей.
Нелегко добраться до этого места: через Читу и Богдарин – на Усть-Мую, дальше дороги нет. Пока нет, но именно здесь – на стыке Иркутской, Читинской областей и Бурятской АССР решено соорудить Мокскую ГЭС, которая даст дешевую энергию БАМу г. Иркутск».
Прочитав, что Саня обеспокоен отсутствием самовара, я успокоился: дело, видимо, приближалось к рабочим маевкам. Вскоре я уехал в Монголию и закрутился сам. Ко дню моего рождения с Многообещающей косы пришло поздравительное письмо. В конверте лежала фотография – Саня на вздыбленном «Прогрессе» несется по стремительному Витиму вдоль отвесной скалы, правого, надо понимать, примыкания проектируемой плотины. На обороте было написано: «От братского бурятского народа в моем лице – братскому монгольскому народу в твоем лице. Напиши мне что-нибудь по-монгольски». 
Я бросился к пишущей машинке и застучал, как дятел. В залихватских стишках я просил простить меня за молчание, не презирать шибко и руководствоваться и далее древней латинской поговоркой, возможно, даже пословицей Per aspera ad astza, что примерно соответствует нашему «Сквозь кусты и – в дамки».
«...чем дальше я, тем мне дороже ты», - писал я, не слишком удаляясь от истины,

«Чем дальше ты, тем больше я тоскую, 
и здесь, на пограничной полосе, 
ловлю твой зыбкий лик в пустынях Акатуя, 
на Многообещающей косе.

Твой маленький портрет я вставил в раму 
И, прижимая карточку к губам, 
шепчу ночами: «Друг! Побольше БАМу! 
Давай обставим ихних Алабам!», ну и т.п.

На этот раз Саня откликнулся шустро:

«Мой друг, любезный мой Овидий, 
мой дорогой монгольский брат! 
Какие могут быть обиды? 
Наоборот, я очень рад,

Я рад тому, что мир наш тесен, 
тому, что связь на высоте, 
тому, что ты, как прежде, весел, 
и ироничен вместе с тем.

И что в краю довольно дальнем 
целенаправленно весь год 
растешь ты интеллектуально, 
а вовсе не наоборот.

И то сказать, в своей пустыне, 
среди кочующих племен, 
ты начал шпарить по латыни, 
Как Марк и Туллий Цицерон.

А я здесь стал с камнями сходен. 
Не сетую и не скорблю, 
но эту жизнь amo et odi –
и ненавижу и люблю.

Для снобов, чей изысканный слух могут резать неправильные ударения бессмертной латыни, предлагаю вариант:

Моя звезда сияет тускло, 
Пусть нет просвета впереди, 
я эту жизнь, сказать по-русски, 
amo и вместе с тем с odi.

Друзья, друзья мои дорогие, живите вечно!
Да, работа забирает нас без остатка, но, слава богу, есть, есть и это счастливое – вдруг...
Через шесть лет из Эфиопии придет в Ханты-Мансийский национальный округ красочная заграничная открытка, где на обороте Саня, как всегда кратко, подытожит 25-летний наш путь:
- Наверное, действительно, мы немало должны были пройти и немало сделать, чтобы Аддис-Абеба и Ханты-Мансийск стали городами-побратимами.

9
Сезонный характер работ и, видимо, образ нашей жизни привлекает в поле странных людей: вчерашние школьники и вчерашние мужья, бывшие заключенные и бывшие цирковые артисты, будущие киносценаристы и непризнанные гении летят с тобой в вертолете, копают канавы и бьют шурфы.

...И едва мы выступали в маршрут, Божанчик запевал свою инквизиторскую оду. Первые два часа я посмеивался, на третьем закипал, на четвертом взрывался. Но школьник был неумолим.
- Представляешь, утром. Ты встаешь, а бабушка уже выставляет: кофе «Арабика», молошник со сливками, свежие утренние калачи! Из «Елисеевского»! И фирменные греночки: зеленый тертый сыр смешивается со сливочным маслом, намазывается на ломтики французской булки, и – в духовку. Получаются таки пикантные греночки. Молчу, ладно, молчу... Или обед. Как она стряпает холодны свекольник! Представляешь, совершенно красный, в меру такой кисленький, масса всякой зелени, ну, и конечно, мелко нарубленный свежий огурчик и яичко. Сверху – ложку сметаны и сахар по вкусу, а? Все, все, больше не буду!.. Хотя, честно сказать, если у нее на второе идет бараний бок с грешнееой кашей! А кулебяка в три слоя! Слой, значит, лучка, слой мясного фарша, слой грибков. Ну чего ты? Чего я такого сказал? Подумаешь кулебяка... А вот такой, например, праздничный салат: яблоки, мандарины, лимон, грецкие орехи, все это смешивается и сверху – варенье трех сортов. Вот это, я тебе скажу!
Я его люто ненавидел, мальчика с улицы Москвина. Я набрасывался вечером на макароны с тушенкой, а перед глазами дымились золотые блюда Божановских пиршеств, румяная бабушка хлопотала у костра в клетчатом переднике.
Ныне на прием к профессору Божановскому Алексею Романовичу надобно записываться за полгода, а то и за год. Он вылетает на особо сложные операции в Минск, Таллин и Ашхабад, но я представляю, как этот доктор медицинских наук над операционным полем вдохновенно расписывает из-под марлевой маски прелесть русских суточных щей или бакинской долмы и, сделав классический надрез, в экстазе взмахивает персональным скальпелем.
...Каждый вечер слушали у костра Уголька. Повествования его были затейливы и необычайны, городская московская жизнь окутывалась в них какими-то парижскими тайнами.
- Подрядились мы с Прокопычем ничейную бабушку хоронить... – начинал он, и все замирали в предвкушении кладбищенских ужасов.
Уголька с другими рабочими я вез из Москвы и отметил еще в Тюмени, на пересадке в аэропорту «Плеханово». У него. Уголька, упал и раскрылся спортивный чемоданчик. Так вот, в этом чемоданчике лежала только зубная щетка. Без футляра.
- Ну, местечко ей отвели у самого, как вы понимаете, у забора. Помню еще, бузина была. Закрасились мы с Прокопычем «Рубином», покурили, копаем. Метра полтора прошурфовали – мама Лиза! – плита мраморная. Прокопыч дундит, что старый фундамент. Но я сразу рассек, что это – саркофаг! Но, гадство, тяжелая крышка, не поднять. Хорошо, кольцо чугунное. А у меня там дружок один на мусорке шоферил. Не сказать, чтобы близкий друг, но вместе поддавали. Я его, значит, за усы. Давай, вроде того, в долю. Поехали. Крутились, крутились, два памятника своротили, пока добрались. Зацепили плиту тросом, дернули. Глядим, - подвал. Ну чего, говорю, лезем? Спрыгнули, стоим. И тут, представляете, фурор: трос, гад, лопнул, и крышка – на нас... Кино! Я за спички и – вперед, в разведку. Гляжу, дверь. Ну, навалились, выбираться-то надо. Двигаем, значит. Протиснулись – мама Лиза! – здоровый подвал и весь в ящиках. Коньяк, мадера, портвейн марочный... Чего спички? Там свет проведен был, только тусклый. Вот так вот, ничейных бабушек-то – хоронить. Чего дальше? Дальше уж в вытрезвиловке очухались, не знаю, через сколько времени. Ну, я капитану Савостину все путем объяснил, что мы на том складе коньки бы откинули с переистощения организма, если бы не пили... Что ты! Ну, поподметали двенадцать суток, Николай Митрофанович меня вызывает, мол, давай-ка ты, Угольков, как разведчик недр, дуй-ка ты из матушки-столицы к ничейной бабушке. Все равно, говорит, Галина – это кобра моя – тебя уж на выписку подала. Зашел домой, собрал вещички, все культурно: до свидания, говорю, Галина Ивановна, уезжаю в Сибирь, чтобы, значит, не порочить ваш передовой образ ударницы производства.
Из вещичек у Уголька, вы помните, была зубная щетка. Этот жрец гигиены к середине сезона провентилировал легкие, насытил кровь кислородом и даже нарастил кой-какого мясца, пугая ребят прямо-таки волчьим аппетитом. Объяснял так, что в связи с семейными неурядицами за последние полгода ни разу не ел горячего. Когда у нас появилась вакансия, мы с Отцом, посовещавшись, перевели Уголька в буровики, так сказать, на заработки. В октябре Уголек впервые увидел живые деньги, за которые регулярно расписывался, начиная с мая. Но прежде чем торжественно их вручить, мы свели Уголька в Сургутский универмаг, где последовательно одели его: в гэдээровское нижнее белье, чешский костюм полушерстяной с двумя шлицами, пальто драповое с каракулевым воротником, ботинки зимние на цигейке и увенчали заячьей шапкой. Затем, чуть поколебавшись, обручили его с часами фирмы «Слава» и снабдили бумажником на четыре отделения за 3 руб. 42 коп. Остаток заработанных денег придал бумажнику необходимую для сибирского буровика солидность.
Он навестил нас в Москве в канун Нового года, загадочный и взволнованный. Монолог Уголька мы прослушали в кафе на улице Горького.
- Ну, я с аэровокзала прямо на Центральный рынок, беру охапку цветов, бутылку «Шампанского», конфет коробку, в тачку и - на Автозаводскую. Поднимаюсь, звоню. Тетя Паша открывает: Вам кого? Здрасте, говорю, тетя Паша, как здоровьице? А она, Станислав Иванович, верите, не узнает... Ну, потом – охи-ахи, в общем, открываю квартиру, сейчас – цветы в вазу, бутылку с конфетами на стол, воротник в коридор на вешалку, жду. Через полчаса Галка с работы заруливает. А как раз пятница, я в четверг от вас вылетел. Я, так спокойно, здрасте, Галина Ивановна, ну, вроде того, навестить зашел. Она молчит. Но, вижу, растерялась. Все же на стол собрала. Я «Шампанское» вскрыл, сидим, ужинаем. Я ей про тайгу, про вас, ну, про медведей, конечно, заливаю, все по-хорошему. Слушает, смотрю, но настороженно. Телик врубили, чайку попили с конфетами. Я – на часы, вроде того, время-то идет. Галка говорит, мол, я тебе на диване постелю. Спасибо, говорю, а то я только с самолета. Ну, разлеглись: я – на диване, она – на нашей. Лежим, молчим. Час проходит, я все молчу, держусь. Закурить, думаю, что ли? И только подумал, ну, прямо в этот момент Галка, слышу, говорит: «Вить, иди уж, чего так лежать, все равно не спим». Ну, потом, уж светало, говорит: «Вить, ты как, на завод пойдешь, или как?» - «Ну, пойду, - говорю, - в инструменталовку, а чего?» - «Да меня, Вить, в бригадиры выдвинули, пока ты ездил». Ну, я ей тут слово дал. Обнадежил, в общем, как разведчик недр: к обеду еле встали. Качаемся оба, как в медовый месяц. Сейчас работаю, путем все. Но чувствую все же, чуть-чуть опасается. Знаете, у меня к вам жуткая просьба: приходите ко мне на день рождения, как раз десятого будет. Ну, чтоб Галка удостоверилась, как я у вас пахал. А то я ей про вас все уже прожужжал. «Свистишь! - говорит. - Так не бывает».

...Лежали с Петровичем у древней вертолетной площадки за старым Нижневартовском, дожидаясь борта. Парило. Я сквозь прикрытые веки смотрел, как худенькая женщина в нерусском до пят платье несет на коромысле воду, плавными маленькими шажками передвигая ноги. Петрович лениво приподнялся:
- Апа! - она вздрогнула и остановилась - Су холодная?
Женщина несколько раз быстро покивала. Петрович подошел, отпил из ведра, роняя капли на пыльную землю, выровнял ладонями ведро и, не выпуская его из рук, поднял на женщину глаза. Смуглое ее лицо опахнуло мгновенным жаром.
- Рахмат, апа!
Петрович - не фамилия, а отчество. Но в течение пяти сезонов все звали его только так. Зимою он работал у Сургутских топографов, готовя четырехметровые просеки под сейсмические профили. Что это за работа? Два таких Петровича затемно входят в выстуженный болотный лесок и топорами на длинных топорищах начинают отмахивать в обе стороны с захватом по два метра. И так – до последнего света. Когда они, затемно добравшись до лагеря, переодеваются в балке, их энцефалитки остаются стоять на полу этакими рыцарскими кирасами. Весною Петрович возвращался в Сургут, брал отпуск и заслуженные отгулы, получал в сберкассе заработанные «тыщи», и в мае к нашему приезду был уже полностью свободен. В том числе и от соленых «тыщ», поскольку в особенно грустные минутки имел склонность разжигать печку в общаге не иначе как десятками. На вид ему, в зависимости от ракурса и эффектов освещения, можно было дать от сорока до шестидесяти: дубленое львиное лицо, выбеленные кустистые брови, рыжая грива, крутыми кольцами. Неторопливый, кряжистый, промытые глаза с насмешливо-печальным прищуром, неизменно болотные сапоги, чисто выполосканная энцефалитка, ее носил с небрежной щеголеватостью. Что-то останавливало в нем с первого взгляда. Со второго – все валили за ним, пока он, обложенный со всех сторон, не заводил старинную жиганскую песню:

Ах, развяжите мои крылья, 
дайте вволю полетать, 
я заброшенную долю, 
полечу ее искать.

Вперед, на родину родную 
я направлю свой полет, 
расспрошу про мать-старушку, 
где и как она живет?

Может, с голоду иль с горя 
моя, ой, мама померла, 
может быть, ее могилка 
вся травою поросла.

Вся травою-муравою, 
придорожным васильком, 
я на маминой могилке 
заливаюсь голоском.

Пишу сейчас, а самого дрожь пробивает. Не знаю, что это было... Ну, безусловно, врожденная музыкальность, слух абсолютный и голос – высокий баритон с хрипотцою. Ах, не о том говорю... Это было истинно народное пение. Такое, думаю, могло однажды потрясти Тургенева. Не знаю. Но когда Петрович выводил, прикрыв очи: «Вся-я-тра-вою мура-во-го-го-го-ю, ах-и при-и-дорожным васильком...», сердце болело и хотелось залиться с ним вместе над одинокой могилкой.
Впрочем, почтительное восхищение Петрович заслужил не вокальным искусством: он научил нас «собирать» топоры. В отрядах сушились на ветру заготовки – плашки от комля особо гладкоствольной березы. Из них затем вытесывали длинные, на манер канадских, топорища для рубки просек и легонькие по руке – для обычной работы. Топорища следовало насаживать непременно с нижнего конца и после особым образом расклинивать, угадывая, в какую сторону поведет жало, затем уже выскоблить ножом, обласкать в бездымном березовом костерке и заполировать ладонью. И тогда топор как бы оживал, превращаясь в твоего надежного друга. Разболтанная московская пацанва, битые бичи, все, включая наших техников, набивались в напарники к Петровичу. Прорубленная им метровая визирка являла пример совершенного мастерства: тихо уложенные обочь деревья, разрубленные для прохода сушины, мощные стволы, срезанные, как бритвой, у комля, - и даже тонкий прутик в подросте не тронут напрасно. Завистливое восхищение вызывал и каждый лагерь Петровича. Представьте болото в редких сосенках, под ногами вода, дважды зря пройденная тропка превращается в жидкую колею. На этой зыбкой основе Петрович настилает аккуратный настил, на четырех колышках с насаженными на них банками из-под тушенки устанавливает жестяную печурку, по бокам укладывает спальники, все это накрывает двухместной палаткой, в оконце выводит печную трубу, составленную из пустых консервных банок с вырезанными донышками, рюкзаки положены в изголовье – жилье готово. Поодаль – костерок, на перекладине над ним два проволочных крюка разной длины, под малый и средний жар, вода в трехлитровой жестянке из-под сухого молока вскипает за три минуты. Вокруг костра и от костра к палатке проложены мостки в четыре сосенки, все чисто, торф не расквашен сапогами, у входа в палатку курится дымокур. По звуку вертолета все это хозяйство можно собрать за десять минут, минута на посадку, и на пустом болоте остаются фирменный П-образный настильчик, мостки, очаг. Вокруг – ни бумажки: лишь сфагнум, кукушкин лен, тронутая первым заморозком клюква, звенящая сибирская тишина.
В конце сезона, загодя выполнив всю работу, Петрович разбивал у речки или живописного озера лагерь, требовал прислать ящик вина, желательно портвейна, и давал «отдохную». Знобкая предзимняя ночь, веселое пламя, под рукою – горкой нарубленное смолье, в молочной банке – душистый чай, в кружках – холодноватый портвейн. В двух шагах качается в слабых сполохах непроглядная звездная ночь, а у огня тепло, уютно и спокойно до самозабвенья. Бормочет невидимая вода, да счастливо посапывает не стойкий на вино напарник.
- Да, парень, - задумчиво говорит Петрович, - все было: и семья, и работа добрая в Казани, и дом, все было... Дочки уж подросли, женихаются, поди. Супруга назад зовет. Вроде, бери ноги в руки и айда. Да куда, парень, айда? Снесешь на почту перевод тыщ на пять, глаза зальешь с ребятами и обратно же – по топорам. Я женился-то, молодой был, глупый совсем. Девка попалась смирная, всех забот – сготовить, постирать так, да – в койку... И вдруг, парень, приключилась со мной такая, ага, прелюдия... Была она певица. Чернявенькая, не скажу, что особенно раскрасавица, но все, конечно, при ней. Ну, а как запоет, веришь – нет, себя забывал: в глазах щиплет, сердчишко бухает... Да не просто так пела, все с выход¬кой! В общем, это... Она, говорит, по проволоке ходила, ага... Ну, считай всякий вечер ей в ресторан, цветы дорогие, потом конфеты, духи, там разные... В общем, не знаю, как, но все же добился я до нее... Ага... Ну, тут я тебе, парень, даже не расскажу, чего промеж нами было – туман. Я ведь, веришь – нет, и не мечтал до нее, какая такая любовь бывает, ага... Ну, пошло-покатилось! Только иной раз и охолонешь, когда скажет: «Пенек ты, Андрюшенька, неотесанный». Ну и заберет, конечно, чего там. Из шкуры вылезешь, только бы ручки развела. Вот, парень, как меня сломала-то любовь. Год, однако, с ней продержался. У меня как раз дядька помер и дом мне отписал. Вот я на певицу-то свою весь дом и извел – горячо жили! Ну, а с нею, лапушкой, на трамвае-то не поездишь. В общем, очнулся я уж в Лабытнангах. Так пятерик и отходил под вышками. Но что я, парень, тебе скажу... За нею, конечно, давно уж не тоскую, ага… А вот не жалею я ни о чем! Она-то что, Наталья Антихристовна, играла только со мною. Кто я ей, подумай ты? Ну, молодой, азартный, мало что ль таких. Свистни – пол-Казани на коленках приползет. Может, если и жалела меня минутку, когда я ей ночью пел. Веришь – нет, приподымется надо мною, глазищи свои распахнет, грудки светятся – сил нет вытерпеть. А после падет, парень, ко мне на грудь и ну – плакать. «Андрюша, - заливается, - зараза я, зараза!» Ну тут, ага, так полыхнет! Скажи, выйми сердце, так бы разом и вырвал! Так, парень, и сгорел за год. Вся моя жизнь в аккурат в него и поместилась... Освободился когда, все ж как-никак пять лет одни мужики, да и силенок еще было – не расхлестать, а вот, веришь – нет, уговоришь какую, и одна выходит скука. Как, парень, вода завместо вина... Ну, давай, за все хорошее...
Знобко перед рассветом, мостится во сне поближе к огню молодой напарник, далеко от таежного бережка увел взгляд Петрович, да горчит в ночи притомленный костер.

...и на закате пустыня распахивается, как библейская земля. Оттого так уместен Котик: крупный шаг, в отлетающей руке кривой кол, имитирующий посох, за драными кедами – клубы пыли, мелкие и послушные, как жертвенные овны. Время от времени он выкрикивает нечто нечленораздельное о Вечной Итаке, Гордом Риме, Джойсе, Жене Евтушенко, и эти вопли, как ни странно, вполне гармонируют с затихающей степью.
Котика мне сосватал друг-журналист, которого в свою очередь об этом просила сотрудница литературного отдела газеты, пестующая гениев, отверг¬нутых редакциями журналов и газет. Непризнанный был принят рабочим II разряда. С той поры Котик не пропустил ни одного полевого сезона, в меру сил способствуя геологическим изысканиям на Приполярном Урале, в бассейне Оби, в Приаралье. Собственно, в этом бы не было странного (многих затягивает иллюзия свободы нашего ненормированного труда), если бы не одно обстоятельство. Котэ, говорю я с кавказским акцентом, родом из Гагры, где у него собственный дом и сад в непосредственной близости от роскошного базара. Однако бунтующий дух и природа его литературного дарования погнали его от пышных субтропиков в приобские трясины, карликовые пампасы тундры, барханы Муюнкумов, и там после вычета подоходного налога и трат на питание, он имел возможность откладывать ежемесячно на зиму рублей по семьдесят-восемьдесят – недельную гагринскую норму, я полагаю. Единственную поблажку выторговал себе Котик – ветхую списанную палатку, где в ночные часы над заветной тетрадкой он ощущал себя тоскующим лебедем и озером, несущим на себе лебединую тоску, то обезумевшей от ночных выстрелов сайгачихой, то спелой гроздью «изабеллы» в материнской ладони, то самой ладонью в усталых венах. При всем этом Котик был по-детски непосредствен, на редкость неприхотлив. Разодранные на коленях портки он украшал непременно яркими заплатами, пришивая их сверху через край, прожженную энцефалитку штопал цветными нитками и походил на опереточного разбойника.
В партии к Котику относились поначалу с изумлением, затем - снисходи¬тельно, и наконец – с любовью. А он у вечерних костров записывал в неизменную тетрадку лагерный треп. Просто рыдал от восторга, стенографируя монологи барнаульского истопника Федюни, который, ненароком выиграв по лотерейному билету «Жигули», непостижимым для себя образом за неделю спустил их, ухитрившись ни разу не покинуть номера в столичной гостинице «Россия». Но и, конечно, все с детской радостью включались в литературные диспуты Котика с Федюней. Дело в том, что Федюня обличал, дедушку Крылова за эзоповский язык: «Ета, че жа ета такое он себе позволят-та? То он тебе Мартышкою, то там Ишаком обзывает, ета как? Мы жа, как-никак, все жа-таки люди!»
- Теодор! - торжественно клялся Котик. - Когда я всемирно прославлюсь, я тебе за такой сюжет поставлю стакан вина, клянусь! Или нет, - говорит он, вспомнив свою постоянную бедность, - стакан пива!
Федюня, чье неполное среднее оборвалось именно на дедушке Крылове, за всемирную славу законно требовал бутылку. К нему тут же примыкали другие соискатели славы, чьи байки украсили котикову тетрадь. Этими простодушными диалогами ни к селу, ни к городу, были проложены куски плотной и необычной, на мой взгляд, прозы, где, например, Федюня мог ощутить себя хариусом, вылетающим из полярной воды в июньское утро навстречу укусу искусственной мушки.
- Обман! - вопили его ободранные внезапным кислородом жабры. - Один везде обман!
Предваряя грядущую славу, полевая партия присудила Котику высокое звание Лучшего Друга Нобелевской премии.
А годы шли. Кочевали по редакциям кустарно перепечатанные котиковы рукописи, множились рецензии, гагринская милиция косо поглядывала на странного земляка, презревшего конъюнктуру местного рынка ради нищенских заработков и грядущей славы. Наконец в Сухуми появилась книжечка рассказов Котика, в которых послевоенный полуголодный пацан впитывал вкус, цвети запах абхазских торжиц, плачи и песни греческих свадеб, исцарапанные щеки армянских похорон, долготерпение русских вдов, предсмертную игру скумбрий в яркой зелени кинзы на базарных лотках и пыльную тоску засыхающей кормилицы-кукурузы. С благоговением припадал он на третьесортной бумаге к истертым плитам своей многоязычной Родины, и море по-матерински принимало его тело в прохладное свое лоно.
Он работал, как каторжник. Приаральские смерчи взметались за окнами над виноградной лозой; падали на бегу, ломая тонкие ноги, стельные сайгайчихи, срубленные катаной картечью, и их глаза изливались предсмертной тоскою в ладони ночных такыров под безжалостным светом браконьерских фар. Старая мать глядела из дверного проема с болью и состраданием.
- Я бы нашла тебе скромную чистую девушку, - немо молила она непутевого сына, - хотя бы дочку тетки Марии, или чем хуже гречанка Фика, гречанки хорошие жены, она бы ходила на базар, и ты, сыночек, работал бы, как все люди, и возвра¬щался бы домой по вечерам, а я бы нянькалась с твоим первенцем, а ты бы после ужина подрезал бы виноград и перестелил наконец крышу на веранде, а то уж два года как протекает, я говорила сколько раз твоему дяде, но ты же видишь, ему бы только налиться «Изабеллой», сыночек.
Сыночек в потертом плащике появился ранней весною в Москве с потертым портфелем, набитым новыми, кустарно отпечатанными рукописями, и еще там были четвертинка бородинского хлеба, томик Волошина, плавленый сырок «Дружба», «Сто лет одиночества» Маркеса и пакетик засохшей кураги.
- Учитель, салют! - кричал Котик, пугая тишину Серебряного Бора. - Я привез новый роман, батоно!
Я развязывал тесемки. Рукопись в папке вспухала, как лава, истомившаяся в тесном жерле. Во тьме кызыл-кумской ночи сиял звездный лук, и прянувшая с Космодрома ракета отразилась зеленым пламенем в глазах вскочивших овец, тройной гром всколыхнул сны тысячелетней Согды, и полынная ночь опять сомкнулась над судьбой похожего на меня котикова героя. Он жалел меня, сумасшедший провидец, видя мою покладистость, которую, он полагал, люди принимают за доброту. Он жалел ковчег, засыпающий под брезентовым парусом, где каждый из нас – как личинка, едва начавшая прогрызать кокон жизни. Осторожная рука его задернула полог над поющими барханами, смежила буровикам обожженные веки, простерлась над техником Оксаной, обнявшей во сне, в предчувствии скорого материнства, осиротевшего сайгаченка. И далеко на востоке сияющий столп света пролился из космической мглы на лунное лоно Медео.
- Котик, - спросил я, - как ты все это назвал?
- Высоко? - крикнул, ликуя, Лучший Друг Нобелевской премии. - Высоко, Учитель? Я назвал: «Встали и стоим прямо?»

10
А ведь это трудно – стоять прямо. Помимо всего прочего, еще и потому, что надобно постоянно проверять себя, не закостенел ли ты в прямоте своих убеждений. Еще вчера мировая геологическая наука, посмеиваясь, изредка вспоминала чудака Вегенера, а нынче дрейф континентов стал темой газет и журналов. Еще сверхглубокая скважина на Кольском только подступает к недрам планеты, а уже поколеблены многие незыблемые аксиомы геологии и геофизики. Ежедневно, ежечасно расширяется и углубляется поиск: новые методики и новые совершенные приборы рушат привычные теории и умножают сомнения. Сомнения, чреватые Истиной. Истиной, которая завтра подвергнется сомнению. На грубом оселке оттачиваются наши знания.

Курсе, кажется, на третьем, я написал Космогоническую (?) поэму, в которой не без лихости были зарифмованы различные геологические события в истории Земли, с переменным успехом читал, ее на поэтических вечерах. Я воспевал неумолимую аннексию Великого ледника, перед которым «рушились мамонты всеми колоннами» и «покорно склонялись упругие стебли» от Кандалакши до днепровских круч. Слушатели иронично скучали. Мог ли я тогда помыслить, что всю жизнь буду заниматься преимущественно этим отрезком земной истории, и что борьба с ледниковой историей принесет мне довольно скандальную извест¬ность. Дело в том, что я имел неосторожность поведать о наших с Учителем сомнениях на страницах одного весьма научно-популярного журнала. В известной мере, более популярного, чем научного. Однако эта, чего уж теперь греха таить, неосторожная публикация преследовала далеко идущие цели. Как вы помните, наши сомнения были рождены и выпестованы на северных окраинах Большеземельской тундры Печорской низменности, то есть в местах, довольно отда-ленных от московских академических центров. Постепенно в столичных научных кругах сложилось мнение, что, мол, у вас там, может быть, все так и есть, а вот здесь у нас, на Русской равнине и т.п. Любые наши научные публикации неиз¬бежно затерялись бы в быстрых волнах информативного моря периодики, тогда как массовый и весьма популярный журнал непременно должен был достичь адресата – рядовых геологов-съемщиков Европейской части Союза. Так оно и произошло: москвичи меня отыскивали элементарно через знакомых геологов, коллеги из Хибин и Питера, должно быть, через знакомых геологов. До сих пор недоумеваю, каким образом нашел меня один профессор из Воронежа.
Словом, семя было брошено.
Однако в следующем номере того же журнала появилась язвительная статья-опровержение, в которой разгневанный Доктор Наук, очень уже старый и очень хороший геолог, обрушил на меня академические громы и молнии, как на законченного неуча и любителя дешевых сенсаций. Статья его так и называлась – «Новые Геростраты». Оказывается, сам того не желая, я поджег Прекрасный Храм Науки! Что тут началось! На мою защиту грудью встали неведомые мне биологи Камчатки, проектировщики из Краснодара, зоологи из Киева, инженеры, старшие и особенно младшие научные сотрудники, студенты и вездесущие пенсионеры. Редакция аккуратно из номера в номер публиковала эти темпера¬ментные отклики, в которых речь шла вообще-то вовсе не обо мне и даже не о моих геологических откровениях, но о праве любого исследователя на сомнение, на свободу мнений, пусть даже и ошибочных. Все эти неизвестные мне люди, постепенно как бы сплавились в единый цельный образ моего современника. Образ, вызывающий у меня чувство гордости, нежности и восхищения. Больше всего я был благодарен им именно за это.
Года так через два журнальная полемика неожиданно завершилась публичным диспутом в огромной аудитории на Ленинских горах. В коридоре перед дверьми аудитории на склеенных листах ватмана была изображена жидкая ватажка юнцов, толкавших вспять отвесную ледяную стену, на гребне которой, свесив обутые в греческие сандалии ножки, сидели обитатели научного Олимпа в черных академических ермолках.
Председательствующий моложавый доцент заявил взволнованной аудитории, что поскольку в открытую печать просочились безответственные заявления не вполне компетентных в геологии людей, то одному из них, а именно мне, следует предстать перед лицом широкой геологической общественности. Я с пол-оборота завелся, но тут внизу качнулась красивая седеющая голова Николая Ивановича Николаева: профессор мягко, но решительно оттеснил моложавого доцента, как бы давая понять, что взятый им тон не вполне уместен в стенах Университета, приглашающе мне улыбнулся, и я пошел, как когда-то в родных стенах МГРИ шел, замирая от собственной смелости, к его экзаменационному столу.
Передо мной в ряд сидели крылатобровый Евгений Вергильевич Шанцер, известные мне лишь по учебникам университетские профессора, милейший Владимир Васильевич Меннер, хмурый представитель Сибирского отделения Академии Наук и чуть поодаль, особняком – Доктор Наук, заклеймивший меня Геростратом. А за их спинами на полированных скамьях впритык друг к другу теснились геологи вперемешку со студентами. Я пополз, потрясенный, глазами вверх по амфитеатру и внезапно буквально наткнулся на лукавую, милую улыбку Юрочки Зыкова из Магадана, которого не видел лет шесть, он подмигнул мне, давай, мол, дружочек! И я с открытой душою поведал ему, какими мы были правомерными, как нас одолевали и почему одолели наконец сомнения, как нес я по Невскому заветную коробку с ребристыми раковинами, и что не во мне и даже не в Учителе здесь дело: просто накопились новые факты и появились новые методы исследований, и что именно в геологической практике создалась ситуация, когда идея как бы носится в воздухе. Поэтому практически одновре-менно она утвердилась в геолого-съемочных коллективах различных управлении и трестов Москвы, Петрозаводска, Воркуты, Тюмени и Ленинграда. Ибо, она, эта идея, наиболее удовлетворительно объясняла сумму новых фактов, которые, независимо от наших субъективных желаний и пристрастий, не укладывались в привычные рамки ледниковой теории.
...меня представили Георгию Устиновичу Линдбергу на всесоюзном симпозиуме по проблемам геологии Северного ледовитого океана и его побережий. Как красиво, как изысканно красиво провел свой научный поиск старейший советский ихтиолог! Он систематизировал обитателей рек Европы и большей части Азии и пришел к поразительному выводу: на развитие пресноводных рыб такая гигантская катастрофа, как великие материковые оледе¬нения равнин, никак не сказалось. За основу исследования Георгий Устинович взял строго пресноводных рыб, которые не могли проникнуть из реки в реку даже через сильно опресненные бассейны типа Азова. То есть рыб эндемичных, строго присущих бассейну той или иной реки. На огромном фактическом материале ученый показал, что рыбы южных и северных равнинных рек чрезвычайно бедны в видовом отношении и, судя по всему, развились здесь сравнительно недавно. Это не могло быть обусловлено оледенением, поскольку ледники никогда не достигали низовий, скажем, Волги, Днепра и Дона и, следовательно, не могли помешать свободному развитию пресноводной фауны. Тогда Георгий Устинович принялся изучать сами реки и увидел, что ихтиофауна бедна и молода именно в равнинных реках, будь это предполагаемая ледниковая область вроде севера Русской Равнины или Испания, где ледников не было вовсе. Богата и разнообразна она только в тех реках, верховья которых более чем на 200 метров превышают современный уровень моря. Больше того, в реках такого типа даже непосредственно у центров предполагаемых оледенений, в Англии или Северной Европе, обитают весьма древние эндемичные виды, присущие только этим рекам. Как же они смогли сохраниться, если покровы ледников многократно уничтожали все живое? И тогда ученый сделал поразительно смелый вывод: все это обусловлено резкими колебаниями уровня моря в недавнем геологическом прошлом. Только там, где рыбы могли отступить в верховья рек, переждать, пока спадет высокая морская вода, видовой состав их действительно богат и разнообразен.
Этот вывод был сделан задолго до нашего публичного диспута. Немедленно последовали оргвыводы, Георгия Устиновича, что называется, подвергли научному остракизму, я это знал и, пожимая ему руки, горячо высказывал свое восхищение его провидческой книгой. Пофыркивая в выцветшие моржовые усы, он застенчиво взглядывал на меня ясными детскими глазками и кротко улыбался. Он скончался, успев, к счастью, издать, значительно расширив и дополнив, главный труд жизни.
...закончил свое выступление цитатой из Ван Бемелена:
«Всякое исследование природы напоминает интимный разговор исследователя с природой, в котором последняя неизменно оказывается более благоразумной». На этом под вызывающие аплодисменты наиболее экспансивной части аудитории я закруглился.
Дискуссия пошла по накатанной дороге. Учителя корректно и достойно напоминали юным слушателям о тернистом пути познания, приводили золотые примеры из Истории изучения Четвертичного периода, рассказывали о фундаментальных исследованиях и незыблемых фактах, которые здесь несколько легковесно отвергаются. Лишь однажды спокойное течение нашего диспута было нарушено: обругавший меня Геростратом Доктор Наук взошел на кафедру и скучным голосом разъяснил собравшимся, что предлагаемые здесь, с позволения сказать, новые идеи есть на самом деле результат дурного образования (наши учителя, снисходительно улыбаясь, пожали плечами) вкупе с нерадивостью и, следовательно, говорить здесь, собственно, не с кем и не о чем, поскольку лично он не считает возможным и необходимым напоминать собранию прописные истины, известные каждому ученику школьного курса географии.
Опасно вспыльчивый Учитель в соответствии с регламентом турнира немед¬ля потребовал ответного слова. Однако справедливая жажда честного боя замет¬но умерялась довольно острым приступом радикулита, в связи с чем Учитель влачился вниз по проходу, как усталый Геракл, опирающийся на свою смертонос¬ную палицу. Это была самодельная, непомерной толщины шишковатая дубина, наскоро прокрашенная морилкой. Утвердившись с ее помощью на арене, Учитель вперил в совершенно равнодушного оппонента горящий взгляд и неожиданно завопил: «Александр Иванович! Еще десять лет назад на Верхней Каме мы от корки до корки изучили ваш старый отчет по Предуралыо. Мы знали его наизусть!» Доктор Наук приподнял на секунду умудренную лысую голову и саркастически усмехнулся: не в коня, мол, корм.
- И вот, товарищи, что дословно писал тогда Александр Иванович на 285 странице о идеях своего предшественника:
«Уральские геологи! Не верьте сомнительным построениям Гавриленко, умозаключения которого уводят вас с правильного пути поисков полезных ископаемых». Так почему же, Александр Иванович, - Учитель вознес над головою свою устрашающую дубину, - вы отказываете нам в праве на собственную точку зрения? Или право на заблуждение имеют лишь академики, а право на критику является только вашей привилегией?
Александр Иванович медленно поднялся, безо всякого интереса оглядел новоявленного Геракла и неторопливо покинул зал. Ради справедливости должен заметить, что в этой демонстрации не было ничего оскорбительного. Я грешным делом решил, что Александр Иванович просто отправился в буфет, выпить положенный по расписанию вечерний стакан молока или кефира. Профессор Николаев приблизился к изумленно застывшему Учителю и не без усилия принудил его опустить все же долу шишковатое орудие спора. При этом лицо Учителя мучительно перекосилось, ибо заработанный им на севере радикулит был одновременно пояснично-спинным и шейно-плечевым. Поэтому теоретическая часть его выступления проходила при столь очевидно дефиците жестикуляции, а сам он выглядел столь монументально, что стал напоминать уже не усталого Геракла, а статую Командора. Студенты наградили Учителя заслуженными аплодисментами.
Студенческие знаки одобрения с легкостью погасил Евгений Вергильевич Шанцер. Завершая дискуссию, он отметил ее своевременность и полезность. Своевременна она по той очевидной причине, что любую болезнь, как известно, легче лечить на ранней стадии ее развития. Столь же очевидна полезность нашего собрания и с другой стороны – оно несомненно будет способствовать дальнейшему углубленному изучению ледниковых отложений со стороны завтрашних выпускников МГУ. Что же касается до изложенных здесь новаций, их можно было бы только приветствовать, ежели бы не было очевидно, что собранные авторами несомненно интереснейшие фактические данные подверглись, мягко говоря, несколько произвольной интерпретации. Приговор, милостивые государи, окончательный и обжалованью не подлежит.
Снисходя к молодости, Николай Иванович Николаев по доброте душевной предоставил мне последнее слово. Отвечая на записки, я все время косился на дверь, прислонясь к которой и скрестив руки, жутко элегантный и столь же ехидный стоял мой сокурсник Лешка Розанов – нова звезда, стремительно восходящая на академическом небосклоне.
- Меня спрашивают, не мешает ли моим выводам существование Антарктиды? Нет, уважаемый Алексей Юрьевич, - ехидство выпирало из меня, как паста из тюбика, - не мешает, а, напротив, весьма вдохновляет. Поскольку, как теперь установлено, антарктический ледяной щит непрерывно существует по меньшей мере двадцать миллионов лет, но до сих пор нет ни одного факта, что в нашем секторе Арктики Гренландский и иные покровные ледники за последний миллион лет исчезали, хотя бы однажды. Иными словами, высокоуважаемый Алексей Юрьевич, ледники и в прошлом находились там, где они располагаются ныне – на отведенных им местах.
- У нас есть лишь один судья, - повернулся я к аудитории, - судья высший! - раздался гомерический хохот; студентам показалось, что я сказал «Всевышний» - Это время!! И если окажитесь правы вы, то слава вам. Но если окажемся правы мы, то слава... все равно вам, Потому что именно вы были нашими учителями.
Академик Меннер, милейший Владимир Васильевич, раскинул руки («Ну, батенька!») и лукаво погрозил мне пальцем. А у меня на антресолях до сих пор хранится скатанный в трубочку студенческий ватман, на котором довольно похоже изображен гуашью вскинувший руки нахальный грешник и осеняющий его с небесной тучки Всевышний в произвольной интерпретации Жана Эффеля.
Бог-то, как говорится, Бог!.. Много лет спустя, - уже остепененный, я бы даже сказал, маститый Учитель взял меня твердо за руку, привел в родной институт и поставил пред светлы очи известного литолога профессора Тихоми-рова. Через час Сергей Валерьевич по-отечески прижал меня к груди и уверенно заключил: «Будем дерзать!». Дерзать мне вообще-то не особенно хотелось, дело в том, что научные разногласия все продолжались, в орбиту их были втянуты геологи на обширном пространстве от Кольского до Киева и Новосибирска, и наши оппоненты, занимающие в отечественной геологии командные высоты, предприняли решительное наступление на «еретиков» по всему научно-производственному фронту. Моя скромная защита должна была сыграть роль лакмусовой бумажки, проверяющей правомерность наших позиций. С другой стороны, притязая на научную степень, я определенно вызывал огонь на себя. Так или иначе, я все же сдал положенные экзамены, заранее испытывая скуку от необходимости переработать в диссертационный «кирпич» свои отчеты и статьи. Эта вполне объяснимая апатия провоцировалась и нехваткой времени, поскольку руководимый мною коллектив ежегодно квартировал довольно большие площади, осваивая по несколько сот тысяч рублей в денежном выражении. Со всеми вытекающими отсюда последствиями. Естественно, до пресловутого «кирпича» руки как-то все не доходили, пока в один прекрасный день не позвонил Сергей Валерьевич и не сообщил мне бодрым голосом, что предварительная защита на кафедре состоится через десять дней. Я признался, что еще не написал ни строчки.
- А и не надо! - радостно заявил мне шеф. - Вы просто нарисуйте все то, что мне так прекрасно рассказывали.
Я вспомнил Михаила Владимировича Муратова (геолог – это разрез) и, отпросившись у начальства, целую неделю, не отрываясь, рисовал на миллиметровке геологические разрезы, различные таблицы, схемы и графики. Количество их к моему изумлению росло столь быстро, что моя московская квартирка очень быстро стала напоминать какое-то рекламное бюро. На пятый день один из графиков метров в пять длиною заставил меня несколько пересмотреть свои взгляды на диссертацию: оказалось, что я за письменным, так сказать, столом нашел непреложное доказательство существования одного очень важного геологического факта, в реальности которого мы ранее никак не могли убедить оппонентов. Поэтому после благополучной предварительной защиты я взял первый за три года отпуск и за месяц с небольшим слепил-таки «кирпич». Он вызывал у меня, не скрою, смешанное чувство радости и сострада¬ния: я представлял, как пройдутся по нему друзья-соперники.
Защита состоялась в сравнительно небольшой аудитории, и мои диссертационные кольчуги заняли целиком три стены. О бедные жены соискателей, претворяющие их научные претензии в прекрасно оформленную демонстрационную графику! Друзья справедливо утверждают, что мою диссертацию защищала жена, ибо лишь один геологический разрез длиною восемь метров пересекал всю Западную Сибирь от Карского моря до Алтая.

...отыскал в десятом ряду бледного от переживаний Учителя с часами в руке и стал рассказывать ему существо наших же научных претензий. При этом лицо Учителя выражало целую гамму чувств от огорчения и отвращения до презрительного гнева, сменившихся в завершение скептическим недоумением; ученик благополучно уложился в регламент. В задних рядах маячил, пугая сосе¬дей кавказскими жестами Лучший Друг Нобелевской Премии, на которого я не без тревоги поглядывал во время вопросов-ответов. Наконец наступила минута молчания. Ученый секретарь Александра Петровна скорбно обвела взглядом битком набитую аудиторию.
- Товарищи Члены Ученого Совета, в адрес кафедры поступило семнадцать положительных отзывов, которые я зачитывать не буду, - она взглянула на меня с материнской жалостью. - Кроме того, поступило три отрицательных отзыва, которые я вынуждена огласить полностью.
Александра Петровна ознакомила присутствующих с разгромнейшим (четыре страницы через полтора интервала) отзывом Евгения Вергильевича Шанцера, относящегося лично ко мне с симпатией, но и т.д. Члены Ученого Совета несколько оживились.
Во втором отзыве, подписанном членом-корреспондентом и двумя докторами Сибирского филиала АН СССР, утверждалось, что наглый соискатель приносит вред не только отечественной, но и мировой науке, в связи с чем его беспочвенные претензии должны быть пресечены раз и навсегда. Члены Совета окончательно проснулись, с интересом разглядывая злоумышленника, который наигранно улыбался.
Третий отзыв. Всемирно известный академик на личном фирменном бланке в решительных выражениях заверял Ученый Совет, что моя, с позволения сказать, диссертационная работа не заслуживает названия даже посредственного производственного отчета. Ловя на себя изумленные, даже слегка почтительные взгляды членов Ученого Совета, я понял, что искомая степень у меня в кармане: не каждый день академики снисходят до безвестных соискателей кандидатских диссертаций, да еще в столь решительных выражениях! Как говорится, не было счастья, да несчастье помогло. В последующей дискуссии я, собственно, не участвовал, а с нарастающим беспокойством размышлял о быстротечности времени и о давно накрытых столах в интимном зале ресторана «Прага», за которые мы с друзьями должны были поспеть, независимо от итогов голосования. На исходе третьего часа я стремительно возвратился к реальности, со сладким ужасом наблюдая, как встает с места Михаил Владимирович, ныне уже член-корреспондент Муратов. Знакомый лекционной походкой он приблизился к краешку моего западносибирского разреза, знакомо повернулся к аудитории и тихим голосом сообщил, что... Я был так потрясен, что не смог даже обрадоваться этой награде из рук Муратова. Друзья утверждали, что в эту золотую минуту я напоминал испуганного идиота, которого мощнейший инсулиновый удар вернул внезапно из прекрасного небытия к непонятной действительности.
Обнимающий меня после голосования шеф рекомендовал не слишком радоваться. Как в воду глядел! Мой скромный том (entre nous, в нарушение действующих правил) направили черному оппоненту, затем мне пришлось специально ехать из Монголии на Экспертную комиссию ВАКа, и шеф уже готовил меня ко встрече с Президиумом ВАКа – сталинскими, ленинскими, нобелевским лауреатами. Рисуя эту картину, я напоминал себе того гасконца, говорившего друзьям перед завтрашним сражением: «Я заранее дрожу от страха перед опасностью, в которую ввергнет меня моя отвага!». К счастью, до Олимпа дело не дошло.

Итак, я стал кандидатом геолого-минералогических наук. В соответствии с действующими правилами и положениями получил заслуженный приварок к своей производственной зарплате. И это вновь вернуло меня к давнему вопросу, обращенному уже к самому себе: за что, собственно, я получаю этот приварок? Двадцать лет я вместе с коллегами пластался в тайге, в тундре, в кызыл-кумских песках. И слепить «кирпич», думаю, вполне был в состоянии лет десять назад, пусть и не так впечатляюще. Повысился ли мой научный и производственный потенциал в результате состоявшегося действа настолько, что вызывается необходимость в его денежном поощрении? Нет, отвечаю я, самым решительным образом – нет! В таком случае выходит, что поощряется не сам потенциал, но лишь форма его подачи. И теперь временами я испытываю неясное чувство стыда, что ли, перед друзьями по работе, знакомыми и незнакомыми геологами, ибо среди них не так мало мыслящих и глубоких исследователей. Это одна сторона. Есть и другая: сколько я видел ординарнейших диссертаций, которые действительно не отвечали качеству нашего обычного производственного отчета! Когда в рассуждении, что бы такое отразить в отзыве, ты испытываешь буквально муки, поскольку в рецензируемой работе попросту отсутствует предмет защиты. Но этот вожделенный приварок приманивает предприимчивых соискателей, как мух на мед. Неотвратимо приманивает, хотя часто из всех возможных достоинств в работе наличествуют лишь широкие плечи невзыскательного к ученику шефа. В этом есть нечто ненормальное. Я бы сказал даже постыдное. И в том случае, когда шустрый и пробивной малый гоношится вокруг тысячекратно обкатанной проблемки, и тем более тогда, когда творческая группа треста или объединения монтирует докторскую своему высокому начальству.
Собственно, я не против диссертаций либо иных форм самовыражения: работающему на земле год за годом, думающему геологу есть что сказать. Его руки собирают фактический материал, он и осмысливает факты, по существу ничем не отличаясь при этом от научного работника. Пусть он исповедуется перед наукой, получает степень – его законное право. Но платить полной мерой деньги давайте все же за дело. Только за дело!

11
К счастью, профессия наша или, скажем, судьба такова, что все обиды, страсти и служебные неурядицы, так сказать, компенсируются. Под кровлей ели или высокой кроной сосны все мельчает и забывается. И едва взорвутся в Москве апрельские почки или небо над Ханты-Мансийском распахнут первые лебеди, нас начинает томить предчувствие встречи с полем. Мы выскакиваем на солнеч¬ную волю из тесных камералок, вечерами колдуем над гильзами, лесками и блеснами, хотя летняя работа так и не позволит тебе досыта отвести душу на поющем косачином току или на оловянной рыбьей зорьке. Учитель, насколько мне известно, ни разу не вскинул к щеке приклад, а Отец так и не изыскал времени пройтись по бережку со спиннингом. Смешно сказать, я мечтаю провести спокойный месяц отпуска с самодельной удочкой на Уральской речке.
Что же это так нас томит? Полагаю, предчувствие теснейшего общения с природой. Столь полного, что мы его и не осознаем. Как зверь, птица и рыба не осознают, что они в лесу, в небе, в воде. Это наша и их среда обитания.
Что мыслит о себе медведь, когтящий на перекате идущую на нерест рыбу? Бобер, обгрызающий осину для строительства запруды? Лось, сокрушающий в ярости подлесок во время гона?
Как много мы не различаем в себе, не постигая побудительного зова инстинктов, пробивающихся сквозь тонко отлаженный механизм коры полушарий головного мозга. И люди, ностальгически вздыхающие по изживающему себя сельскому укладу, ненароком упускают из виду, что за спиною скотоводческой и земледельческой деятельности человека осталось более трех миллионов лет грубо оббитых галек, кремневых рубил, скребков, костяных рыболовных крючков, темной, бессознательной почти работы по селекции дикого колоса, приручению волка, оленя, лошади. И ритуальных плясок на жертвенных капищах. И выбитых до полного исчезновения мамонтов. И обескровленной почвы.
Покойный академик Иван Григорьевич Пидоплечко показывал нам на Украине восстановленную им палеолитическую стоянку: кости двух тысяч особей только мамонтов, представьте себе, одних только мамонтов! Грозных вожаков, усталых маток, годовалых детенышей...

...народную сказку, отобранную Львом Николаевичем Толстым для детского чтения, я бы нынче прочитал так: Дед – великий преобразователь природы бил, бил, не разбил. Баба – венец творения – била, била, не разбила. Мышка, заметьте, бежала, хвостиком, всего-то, махнула, яичко упало и разбилось. Курочкино заключение о сравнительной ценности золота и простого яичка, думаю, не требует в наш век экологических потрясений особых толкований, не так ли?
Кстати, эмблемой одной из превосходных финских выставок в Москве было обыкновенное куриное яйцо. На рекламных буклетах, впрочем, оно идеально вписывалось в прославленный купол собора Святого Петра в Риме.

Рассказывают, что на съемках фильма «Фараон» были заняты войска Среднеазиатского военного округа. На рассвете войско в набедренных повязках, со щитами и копьями разместилось в каракумских песках. Тем временем Ежи Кавалерович в режиссерском балке затеял с соратниками какой-то принципиаль¬ный спор, в процессе которого незаметно взошло и набрало силу испепеляющее туркменское солнце.
- Матка боска! - опомнился Кавалерович. - Там же тысячи людей сидят в адском пекле!
Как-то вспомнил, что во время перехода через Нубийскую пустыню воины Рамзеса перемогали дневные часы, укрывшись щитами. Помреж с мегафоном пулей бросился наружу и тут же вернулся: «Они уже давно сидят под щитами».

Они уже сидели, укрывшись египетскими щитами, солдаты – вчерашние школьники и рабочие атомного века. Они стали равны темным воинам Рамзеса перед лицом солнца.
Высокая экологическая пластичность человека – бесспорно. Но ведь, согласитесь, перед лицом Солнца!

Мы отлично знаем целительное действие ионизированного воздуха высоко¬горья или соснового бора. Мы поняли, сколь губительны для нас выхлопы автомобилей, однообразие операций на конвеере и шапки смога над современ¬ными мегаполисами. Но мы пока не знаем, какие биохимические превращения происходят в клетках человеческого мозга в те мгновения, когда, скажем, распахиваются на полнеба, крылья заката, или, вылетев из воды, сгибается в кольцо семга, и солнечные лучи вспыхивают, ударившись о ее чешую. Мы даже не представляем себе, что с нами происходит при виде самозабвенно токующего глухаря или багряной осины, мгновенно и вдруг облетевшей под резким ударом северного ветра.

И, с ужасом догадываюсь, мы совершенно еще незнаем, что происходит с вроде бы нормальным человеком, прожившим свой век в огромном городе и проводящим свой ежегодный отпуск на тесном черноморском пляже: земля – только в иллюминатор суперлайнера, лес – из окна поезда. Мы даже не задумываемся, что с ним может что-то происходить!

Все человеческое от жажды любить до способности к абстрактному мышлению вложено в нас природой: черное солнце Григория Мелехова, падающее Ньютоново яблоко...

На Северном Кавказе в душном буковом лесу гору прорезал узкий и тесный лог, заросший травами и кустарником. Я остановился, уловив над собою какое-то неясное движение. Вот что это было. Во влажной и жаркой полуденной тишине вниз по склону едва заметно сползал мощный пласт наскальной глины. И над раскрывающейся раной отрыва чуть слышно, я бы сказал безмолвно разрывались тесно переплетенные стебли, ветви и прильнувшие друг к другу кусты. Оторваться от этого зрелища было невозможно, но наблюдать почти невыносимо.

Величественный серпантин, проложенный для рудовозов из долины кипящей Баксана к заоблачному руднику поражает совершенной красотою. Точно таким бы оказался сфотографированный след ползущей вверх по склону змеи.

Возвращаясь из маршрута, я остановился у милой алтайской реченьки Белой. Спутал Пегаша, поел, попил сладкой водички и сидел, помню, совершенно ни о чем не думая. Близ берега по стрежневой гладкой струе медленно плыл крупный зеленый кузнечик, сучивший воздух ножками. Внезапно раздался звучный удар, мелькнул алый плавник, и кузнечика не стало.
Черт возьми, как это просто! Взять из хвоста у Пегаша волос, оплести, привязать кузнечика... Нет сперва найти сухую ветку или тетеревиную кость, привязать, нет, не привязать, а насадить. И все!
Смешно? Но ведь я сейчас рассудил, как тот первобытный, самый первый еще рыбак. Рассудил почти бессознательно, ни о чем таком не думая. Но ведь отсюда-то, решил я далее, всего шажок и до крохотной искусственной мушки, на которую до сей поры рыбачат на Алтае. Как это, оказывается, просто.

Я выполз тихонько из спальника, Дамка тотчас же взметнулась на настил, лезла целоваться, мешая мне одеться. Я укорял ее шопотом, чтобы не разбудить Отца. Только-только развиднелось, похрустывал под ногами схваченный заморозком мох. Дамка челноком проскальзывала впереди. Затем я потерял ее из вида. Осторожно вышел на край заиндевевшего болота, оглядел его, сделал шаг из елей, и сразу же из клюквенных кочек снялся огромный черный петух. «Да где же Дамка?» - успел я только подумать, а она уже, звеня, стлалась под ним, и оба они – черный петух в светлеющем воздухе и черная узкая лайка – неслись к тому краю болота, как связанные. Я осторожно двинулся следом, пока она не усадила петуха на высокую ель, и пошел, уже почти не скрадывая. Дамка, умница, взлаивала под елью, разворачивая глухаря ко мне хвостом, и он послушно поворачивался за нею, и вид у него был восхитительно глупый, как у царственной особы, которую на приеме шокирует поведение премьер-министра.
Когда я подошел после выстрела, она уже лежала, прихватив зубами черно-зеленую парчевую шею, уперев растопыренные лапы в мертвые крылья, косясь на меня бедовыми глазами. Мы перемигнулись, и тут же я увидел низко идущего стороной глухаря. 
- Дамка!
- Ну? - крикнула она. 
- Да глухарь же! 
- Где?
Я показал, она выбросилась вверх, вертя на лету узкой азартной мордой, и унеслась прочь к далекому островку чернеющего на болоте леса. Я так долго шел на ее призывный лай, что когда вступил в лес, ей, видимо, надоело бесцельно облаивать добычу. Она вывернулась мне навстречу из кустов весело и беспечно.
- Ты что же это? - шепотом спросил я.
- А что такое? - притворно изумилась она.
- Как что? А глухарь?
- А, подумаешь, сейчас нарисуем!
Она бесшумно исчезла, и снова послышался ее звон. Я осторожно выглянул: на тонкой вершине старой листвянки блестел в косых лучах черным опереньем глухарь, а напротив в голубом уже небе прозрачно светилась обсыпанная краснобровыми косачами береза.

Два дня мы плыли на веслах, заплутавшись в необъятном половодье Оби. Наконец напали на избушку, чудом утвердившуюся на крохотном островке среди воды и затопленного ракитника. Я спросил у хозяина, что он тут в одиночестве делает и что это за места.
- А вот большая вода падет, коровенок буду пасти. А местность наша называется Каремпост.
- Что это за Каремпост? - бормотал я про себя, разглядывая карту.
- Да ты чо хоть? - как бы даже обиделся хозяин. - Каремпоста не знаешь! Октябрьского района будем.
Я понял, что уплыли мы далеко за пределы планшета и решил теперь догребаться до Октябрьского.
- Нельзя, слышь, плыть-то, - сказал хозяин. - Однако шибко большая гроза нонче случится. Давай-ка с ребятами своими в хате ночуй.
И верно, к вечеру недвижно повис воздух, далеко на востоке над высоким берегом густела тяжелая синева. Быстро стемнело. Хозяйский кобелек, повизгивая, стал маститься к нашим ногам и вдруг, судорожно зевнув, взвыл. Упали редкие тяжелые капли. И тотчас же черноту над высоким обским берегом буквально разодрал ветвящийся горизонтальный разряд такой непостижимой длины и такой сокрушительной мощи, что под ним должно было, казалось, испепелиться все живое. В треске и грохоте ветвились одна за одной эти жуткие молнии, и таежный пожар, разрастаясь вопил в обезумевшие небеса.
Множество я видел, гроз и множество молний. Но не довелось мне видеть грозы, страшнее и значительнее той обской. Она была как бы и не явлением природы, а неким знаком или предостережением, заставляющим меня понять свое место в природе.

Поздней осенью мы сплавлялись с Кэпом на резиновой двухместной лодке по реке Большая Вольма. Была она вовсе не большой, а уютной и домашней, с быстрой в самую меру полой водой. Берега ее поросли старым лесом, высились могучие ели и отцветающие лиственницы – нежно желтело их оперенье. Мы плыли бесшумно, не распугивая без нужды хохлатых уток, тонко посвистывающих на березах рябцов, глухарей, запасающихся впрок на берегах отмытым речным гравием. Черный ворон парил на тяжелых крыльях, огибая вместе с нами излуки реки. Конечно, мы держали в голове контрольный срок выхода на Печору к последнему теплоходу, но словно бы выбились из времени и отдалились душою от всех прошлых и будущих забот. Кэп, продувной московский осводовец, променявший на полгода свою полупьяную жизнь на холодноватую горечь севера, исправно рулил кормовичком, наслаждаясь покоем, тишиной и странной свободой. Следя за картой, я в полуха ловил его отрывочные умозаключения. 
- Кстати, о птичках. То бишь, я о кине, значит. Я все недоумеваю, какие-то сейчас интересные артисты пошли. Не разбери-поймешь, воще. Вот до того – до того! - Любовь Орлова была? Это же действительно звезда была! Нет, честно: и на гармозе она шпилила и чечетку колотила...
- Да, финишируем мы очень даже отлично. Без всяких там гандикапов.
- Вот когда здесь так, значит, плывешь, начинаешь, воще, чувствовать свою связь с природой, точно? Нет, честно. Ощущаешь какую-то, ну, как выразиться, неразрывность, точно?

Все точно, Кэп. Взламывая киркой породу, добираясь до руды, до земных недр, вдохновенным прозрением высветляя прошлое, мы взламываем также гранитные оболочки наших душ, добираясь до истины и высветляя будущее. То самое, в котором каждый удар кирки обретет смысл. Смысл и то, что остается, к счастью, выше смысла.
Годы проходят, а ты все помнишь. Закроешь глаза – ледяная гряда Приполярного Урала, галечниковые косы вдоль стеклянной воды Войкара, полная, совершенная тишина. Тогда, во втором часу ночи, из тоненьких листвянок вышел на перекат бык, багряный от пламенеющего на восходе солнца. Он застыл посредине воды на перекате, как бы раздвинув берега. Кап легко вскинул свою «Белочку», и «турбинка» пошла над рекой, туго ввинчиваясь в слегка остуженным над водой воздух. Пуля срикошетила у лосиных ног, он заплясал, не понимая, откуда звук, затем вырвал себя из воды, взлетел в закипевших брызгах на берег. Листвяники вздрогнули и сомкнулись за ним.
Когда тишина смилостивилась над нами, затененную обрывчиком, гладью летящую воду бесшумно вспорол сине-оранжевый гребень хариуса в ладонь высотою. Стало слышно пенье комаров, грохот реки на сливе за перекатом. Похоть, охватившая нас во время стрельбы, истаяла сама собой. Хариусы начали выбрасываться на мушку, река пошла зеркалами. На ближнем озерке виолончельно вскрикнули лебеди.

В серебряном лепете 
приречных ив 
выплывают лебеди 
из заводей своих.

Песня их, как в завязи
 нектар цветка. 
Умираю от зависти: 
так сладка!

Тундра это любит –
учить людей, 
чтоб немели люди 
от ее лебедей.

Слушаю, слушаю, 
не устаю... 
Называют службою 
жизнь свою.
                                                                              Ханты-Мансийск. 1981-82 гг. 

Комментариев нет: